Юрий Нагибин - О любви (сборник)
— Боже мой, Таня, это вы?
Она ответила кивком головы и взмахом ресниц: да, я.
И тут он на миг усомнился в этом. Повзрослевшее лицо ее совсем не походило на тугой детский мячик, оно опало, побледнело, смягчился угол крепких скул, да и весь абрис женственно помягчал, лишь золотистые глаза в длиннющих, пушистых, «махровых» ресницах остались теми же — юными, ясными, добрыми.
— Какими судьбами? В институт?.. Из института?.. В библиотеку? — В руках у нее был небольшой, туго набитый портфель, и он молол языком, чтоб заглушить поднявшуюся в нем непонятную боль.
Таня смотрела на него с улыбкой. И вообще-то молчаливая, она не пыталась прервать это словоизвержение.
— Как вы повзрослели! Вы были тогда еще школьницей. Нет, что я говорю! Вы учились в техникуме. Учились и работали. И собирались поступить в педагогический? Верно? — Он спрашивал и сам отвечал. — А жили вы вдвоем с теткой. Видите, я все помню. И спасение на водах тоже помню!..
— Что с вами? Как вы? — произнесла она тихим и каким-то сострадающим голосом.
Он даже чуть отшатнулся — интонация словно подразумевала, что она знает о его неудачах. Да нет, откуда ей знать! Хотя… палочка в руке, хромота, одинокая звездочка на погоне — все это не могло служить приметами успеха.
— Да вот, — сказал он с неловкой улыбкой. — Кутузова из меня не получилось… Филемона тоже, — добавил он, тускло радуясь, что второй образ до нее не дойдет.
— А может, дело в Бавкиде?
— Что вы знаете о Бавкиде? — пробормотал он.
— Ничего.
— Откуда вы знаете, что я был женат?.. Собственно, не был, а есть… Хотя, по правде, я уже и сам не знаю… — Он запутывался все больше и, разозленный, сказал почти грубо: — Вам что-нибудь известно о моей жене?
— Нет.
— Почему же вы сказали о Бавкиде?
— «Филемон и Бавкида». Мы проходили.
— Ну, и что с того! Почему вы решили, что она виновата?
— Конечно, она.
— Почему не я?
— Вы — нет! — Она сделала рукой жест, словно защищалась от пущенного в лицо снежка. — Вы — праздник!
Петров расхохотался. Он отчетливо видел себя всего, как будто перед ним держали зеркало, отражающее не только его внешнюю, но и внутреннюю суть. Он так мало стоил в собственных глазах, так неценен был и себе, и другим, во всех измерениях и плоскостях, что неожиданное уподобление его празднику вызвало в нем почти болезненный приступ смеха.
Она терпеливо смотрела, как он смеется, чуть покачиваясь верхней половинкой туловища, как вытирает слезы носовым платком, а потом сморкается в тот же платок, прячет его в карман и, обессиленный, успокаивается.
И вот так устроен человек, особенно когда человек молод и душа не высохла в нем, как осенний лист: из своего смеха Петров вернулся другим. Не то чтобы он поверил в себя как в праздник, но некая иная возможность его образа забрезжила ему. Этой девушке не было никакой нужды льстить ему, говорить неправду. Преувеличивать немного — другое дело. Она расположена к нему, их короткая давняя встреча запомнилась ей добром. И он помнил бы Таню сильнее и лучше, если б ее не заслонила своим большим и важным существом Нина. Да что все — Нина, Нина!.. Довольно Нины. Хоть минуту пожить без нее. Вот он стоит, никем и ничем не связанный, а перед ним этот божий подарок, девушка с пушистыми глазами, полными света и доброты. Впервые за многие месяцы младшего лейтенанта что-то отпустило внутри.
— Давайте я вас провожу, — предложил он.
— Я только сдам книги, — сказала Таня.
— Я подожду вас.
Она благодарно провела узкой рукой в перчатке по обшлагу его шинели. Он хотел попросить ее идти не очень быстро, но она сразу и естественно попала ему в шаг.
Он настроился на длительное ожидание возле серых стен студенческой библиотеки, но она вернулась тотчас же — сдала книги и не стала заказывать новых.
Они пошли по вечереющим улицам. Она держала его под руку, и маленькая ее рука грела ему локоть через сукно. Для всех людей получение взаимной информации — путь к сближению — любовному, дружескому, соседскому или деловому. Но Таня не нуждалась в каких-либо сведениях, кроме тех, которые не создавались из самого присутствия человека, и не считала нужным что-либо сообщать о себе. В этом была мудрость: важна живая суть человека, а не то, что он о себе думает. Ведь, если всерьез, объективной передачи фактов не бывает, а лишь более или менее замаскированное отношение человека к этим фактам, иначе — к самому себе. И коль факты лично тебе неведомы, то и о человеке ты тоже ничего не узнаешь. А если тебя в самом деле интересует человек, из его молчания, отрывистых, малозначащих слов, равно как из всплесков сиюминутного чувства, жестов, походки, взглядов, улыбок, ты узнаешь о нем неизмеримо больше, нежели из самой подробной устной анкеты или рассказов о тех обстоятельствах жизни, которые тебе начисто неизвестны.
Но, увы, далеко не сразу осознал он Танину правоту. А до того долго и делано рассуждал о месте человека на войне, нарочито бесстрастно и полуискренне говорил об отношениях с женой, приведших к разрыву. Таня не помогала ему ни одним вопросом, ни словом оценки, согласия или несогласия. Ей вполне хватало зримой очевидности: его хромоты, палочки и свободы, позволяющей шататься по городу и не спешить к другой женщине.
«Скрытная она, что ли?» — удивлялся Петров, злясь на свою болтливость, отнюдь не чрезмерную, если бы у него был собеседник. Но Таню и вообще так не назовешь, она сомолчальница. Ну, а замолчи я тоже? Так и будем вышагивать Москву, словно за похоронными дрогами? Но проделать опыт он не решался. А Таня вовсе не была скрытной, на каждый в лоб поставленный вопрос она отвечала с легким вздохом — прямо и четко. Родители умерли. Давно. От скоротечной чахотки. Брат пропал без вести на войне. Ее тетка — старая дева. Они живут вдвоем. В институт она пошла не по выбору, а куда легко поступить.
Все эти сведения ни на волос не приближали его к Таниной сути, но удержаться было выше его сил. «А разве вы не могли избрать специальность по влечению?» — «Нет». — «Почему?» — «Меня не влечет ни к одной специальности». — «Но к чему-то вас все-таки влечет?» И, спокойно повернув к нему лицо с пушистыми ресницами, сейчас белыми от снежинок, она сказала: «К вам».
И тут он наконец замолчал из уважения к ее признанию и познал благость молчания.
Как же прекрасна тишина, возникающая между двумя! Они шли вдоль Москвы-реки, останавливались и смотрели на черную дымящуюся воду, кое-где прихваченную у берегов желтоватым льдом. Перед ними медленно всплывали в темнеющее небо аэростаты воздушного заграждения, и казалось, им тяжело и страшно подниматься туда, в пустоту над крышами и трубами, они по-осиному складывали толстое тело. И глубок, почти нетронут был голубоватый снег на тротуаре вдоль Кремлевской стены, а на проезжей части набережной изжеван до асфальтовой протеми шинами и гусеницами военной техники. И не по-городскому сахаристо белел снег на ветвях деревьев и в зубцах крепостной городьбы. Прохожие попадались редко — еще не кончился рабочий день, да с реки тянуло холодным ветром, и не было тут жилья — лишь стены, стены, а в разрывах — площади, и пешеходы, оберегая свое скудное тепло, не забредали даром на набережную.