Юрий Колкер - Из песни злого не выкинешь (прошлое с бантиком)
В середине 1990-х Ескин возвысился до помощника директора крупного предприятия, Ленинградского оптико-механического объединения. Характер имел тяжелый, сильно пил. В 1995-м, по старой дружбе, встречал меня в аэропорту, с шофером ЛОМО — и пьяный в стельку. Через год или два, когда я опять оказался в Питере, мне потребовался номер телефона общего знакомого; я позвонил ему в ЛОМО. Ответил он так:
— Прости, но мы тут, знаешь ли, работаем!
Я перестал с ним общаться. Забыл его крепко. Были у нас до этого и другие не совсем приятные минуты.
В 2001 году, в одном частном архиве, мне попала в руки пачка неподписанных стихов; машинопись — слепая, машинка — не из лучших, не эрика. Стихи меня поразили: в них явственно слышались отголоски стихов нашего круга 1970-х; тут присутствовал и Скобло, и Житинский (которого я в ту давнюю пору всюду читал и пропагандировал), и я. Целых два года мне не удавалось угадать автора. Я дал объявление с образчиком его стихов в бостонском журнале Космополит; никто не откликнулся. Одно стихотворение было такое, что, раз прочтя, забыть его (мне казалось) просто нельзя. Его я и поместил в Космополите:
Под вечер кажется ничтожным
И жалким утренний запал,
Под вечер станет невозможным
Вранье, что будто ты не знал,
Кому нужна твоя работа,
Твой мирный, мирный, мирный труд,
Твой гироскоп для самолета,
В котором бомбы повезут.
В октябре 2003 года, в Питере, я показал это стихотворение Саше Танкóву, и тот сразу назвал автора. Я позвонил Ескину. С большим подъемом говорил ему о его стихах, прочел на память эти восемь строк (и он сказал мне, что они — о Валерии Скобло, а я усомнился; ведь сам-то он работал в 1970-х в конструкторском бюро аналитического приборостроения, где как раз и занимались гироскопами; стихи эти тем и замечательны, что лирический герой к себе обращается). Ескин звал меня в гости, но мы не договорились о времени. Он, к моему удивлению, оказался безработным (а еще недавно был заметным человеком, служил в «правительстве города» и в торговой палате).
Как раз в этот мой приезд (в 2003 году) Танков затевал встречу старых большевиков с публичным чтением стихов. Созвали на набережную Макарова, 10, тех, кто ходил на Большевичку в 1970-е. Регины Серебряной не было в живых; Таню Котович я к этому времени давно уже разыскивал, да так и не нашел. Были Ханан (случайно оказавшийся в городе; он к этому времени уже перебрался в Иерусалим), Танков, Дмитриев, Скобло, Соколова, я. Ескин — прийти не смог или не захотел. Скорее не захотел, притом из гордости; мол, кому я там нужен? Мы так и не увиделись. А 9 ноября 2003 года — его убили. Дело осталось нераскрытым. Наверное, знал лишнее. На минуту мне показалось, что я потерял близкого человека. Я своими руками, в кодах HTML, сделал ему сайт в интернете: (http://c-yeskin.narod.ru/), куда поместил все известные мне стихи Ескина; напечатал некролог и подборку его стихов в парижской газете Русская мысль, к тому времени еще не вовсе выродившейся. Не исключено, что это была его единственная литературная публикация.
Игорь Белов появился в моей жизни еще раз, спустя 32 года: нашел меня через мой сайт в сети и написал мне электронное письмо. Сообщал, что теперь его зовут Арье Ротман, что это его настоящее имя, и он, находясь в длительной командировке из Израиля, редактирует в Петербурге еврейский журнал. Вечная поэзия Ветхого завета заслонила от него молодую русскую поэзию.
АСПИРАНТУРА У БАБЫ ЯГИ
Стихи писались у меня в небывалом количестве, с неимоверной легкостью — и заслонили всё. Я нашел и оседлал конька, сивку-бурку. Казалось, конек не подведет никогда. Наслаждение от этой верховой езды перевешивало все прочие мне известные, устраняло все невзгоды. Источник казался непересыхающим. Я кичился моей защищенностью:
Светла моя участь.
Ее возмутить мудрено.
Чтобы наслаждение длилось долго, всегда, требовалась праздность. Гарантировать творческий досуг (избавить от подлой советской службы) могло только членство в союзе писателей. Работу не изматывающую, с некоторым участием мысли и, главное, без тупого отбывания положенных часов, с возможностью распоряжаться своим временем — могла обеспечить кандидатская диссертация; она же была и своего рода дворянством в сугубо классовом советском обществе. Отсиживанье от звонка до звонка казалось мне худшей каторгой. (Кастовое, чисто советское презрение к физическому труду не позволяло и мысли допустить о том, чтоб пойти в рабочие.) Детская гиперактивность рвалась из-под спуда. Двигаться — и сочинять, сочинять на ходу: вот что мне грезилось; вот от чего я не мог отказаться.
В конце 1970 года выяснилось, что есть шанс поступить в аспирантуру при институте с апокалипсическим именем СевНИИГиМ. Расшифровывалась страшная аббревиатура так: Северный научно-исследовательский институт гидротехники и мелиорации. Туда перешли некоторые из сотрудников АФИ, там работала Нина Нерпина, дочь директора АФИ, академика или члена-корреспондента. Иначе говоря, там начали делать что-то не совсем пустое. Ходили слухи, что в СевНИИГиМе — вольница, работать не мешают, позволяют заниматься тем, что тебе интересно. Вольница объяснялась захолустностью. О науке там не слыхали, понимают ее как сбор и «обработку» каких-то сельскохозяйственных цифр. Большинство сотрудников в глаза не видывало дифференциальных уравнений в частных производных. Понятно, что из таких можно было веревки вить. Интеллектуальная периферийность богоугодного заведения подтверждалась еще и тем, что там в аспирантуру брали евреев. (По паспорту я был русским; в 16 лет, получая этот диковинный документ, смалодушничал; но кто же при такой фамилии и таком отчестве паспорту поверит?)
Мои дела в АФИ шли неважно, главным образом — по моей вине (работать было некогда и не хотелось), но я думал, что мне ставят палки в колеса; у меня накопилось неправедное раздражение против Полуэктова. Первый же контакт с СевНИИГиМом показал: меня берут в аспирантуру, дело, можно сказать, решенное. Нужно только подать документы к 1 февраля, сдать экзамены, вступительные (которые, это чувствовалось, — почти формальность) или, если я пожелаю, прямо кандидатские, а там — работай себе на здоровье, пиши свой ученый труд, сидя дома и в библиотеках. Одно было неудобно: помещалось квадратно-гнездовое учреждение на Итальянской улице (тогда — улице Ракова), дверь в дверь с Пассажем, то есть далеко от дому, а в него хоть изредка, но придется ездить. Мешала и мысль, что престижу тут мало: с одной стороны — аспирантура, с другой стороны — чуть ли не у Бабы-Яги. Но об аспирантуре в приличных институтах с моей фамилией можно было и не помышлять.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});