Борис Поршнев - Мелье
На шахматной доске был один-единственный ход, не ведший к проигрышу. Жан Мелье нашел и сделал этот ход. Но у затеи с завещанием была не только жизненная, практическая сторона. Сначала надо взглянуть и на другие достоинства плана.
И первые аккорды творения Мелье, только что приведенные, и заключительные аккорды финала не могли не потрясти сознания слушателей и читателей. Именно тем, что автор говорит с ними перед самой смертью, говорит о том, что думал и скрывал всю жизнь, говорит из-за гроба. Смерть служит ошеломляющим доказательством его искренности. Он не получит никакой, ни малейшей пользы от своего признания и вполне мог бы уйти без него. Одна только одержимость истиной может объяснить его поступок.
Недаром именно в этом Вольтер позже усматривал главный источник покоряющего воздействия книги Мелье на читателя. Он писал Даламберу в 1762 году: «Кажется, „Завещание“ Жана Мелье производит очень сильное действие. Оно убеждает всех, кто прочитал его. Этот человек рассуждает и доказывает, при этом он говорит перед лицом смерти, в момент, когда и лжецы говорят правду, — и это самый сильный из всех аргументов. Жан Мелье должен убедить весь мир». В письме к Дамилавиллю Вольтер писал чуть позже: «Я думаю, ничто никогда не произведет более сильного впечатления, чем книга Мелье. Подумайте: какое огромное значение имеют слова умирающего, к тому же священника и честного человека». Через два года Вольтер возвращается к тому же: «…раскаяние добряка священника перед лицом смерти должно производить сильное впечатление. Этот Мелье должен был бы иметься у всех».
Кстати, читатели Вольтера не могли оценить и десятой доли убедительности предсмертной исповеди «добряка священника», ибо ведь Вольтер приписал, будто бы тот не у людей, а у бога просил прощения за то, что проповедовал христианство. У высшего, настоящего бога. Но в таком фальшивом свете вовсе уж не бескорыстным выглядит «добряк священник»: опасался, видно, наказания от бога на том свете, раз просил у бога прощения.
Логическая цельность и глубина решения, принятого Мелье, открывается, только если учитывать, какой это был крайний, воинствующий материалист — материалист не только в философской теории, но и в своих конкретных представлениях, реальных образах. Это, как позже у Ламеттри, материализм, доводимый до самого повседневного, самого обыденного. Воображение этих материалистов требовало реального образа небытия после смерти. Жан Мелье не мог мечтать о посмертной славе, — ему представлялось противоречивым как-либо вмешивать свое бытие в перспективу своего небытия. Он пишет не ради того, что будет, а потому что сейчас, когда он живет, природа истины и святая ненависть к обманщикам требуют, чтобы он их высказал. Он много раз заявляет, что ему абсолютно все равно, что скажут о нем хорошего или плохого после смерти. Материализм как бы помогает ему скрыться от противников, обмануть их. В этом-то и соль затеи сказать правду и скрыться в смерть. Ведь вот как звучит не последний аккорд, нет, последняя его нота, долгая, затихающая: «После всего сказанного пусть думают обо мне, пусть судят, говорят обо мне и делают все что угодно; я нисколько об этом не беспокоюсь. Пусть люди приспособляются и управляют собой, как им угодно; пусть они будут мудры или безумствуют, пусть будут добрыми или злыми, пусть после моей смерти говорят обо мне или делают со мной все что хотят, — мне до этого совсем нет дела. Я уже почти не принимаю участия в том, что происходит в мире. А мертвых, к которым я собираюсь, не тревожит уже ничто, их уже ничто не заботит. Этим ничтоя тут и кончу. Я сам уже и сейчас не многим больше, чем ничто, а вскоре я и в полном смысле буду ничто…»
Это не вздох умирающего. Это необходимое, чтобы его верно поняли, философское доказательство своей полной личной незаинтересованности в чем бы то ни было. Он — ничто, его нет, когда он говорит это. И письмо к соседним кюре он заключает тем же, но в форме злой насмешки. Он отказывается принять от них даже пожелание «почить в мире», — пусть они сами пребудут в мире, пока живы, он же, как и все мертвые, не будет знать, ни что такое покой, ни что такое мир, ни что добро, ни что зло. Для того чтобы это знать, надо жить. А он, Мелье, будучи ныне мертвым, даже не может им вежливо сказать «ваш покорнейший и преданный слуга».
Наконец вот еще кукиш, который он показывает из могилы своим будущим гонителям: «Пусть священники, проповедники и богословы, а также все покровители этого обмана и шарлатанства выходят из себя и возмущаются после моей смерти сколько ism угодно, пусть называют меня нечестивцем, вероотступником, богохульником и атеистом, пусть сколько угодно поносят и проклинают меня, — это меня нисколько не трогает и не смущает. Пусть они сделают с моим телом, что хотят: пусть изрубят его на части, изжарят или сварят и съедят под каким угодно соусом — это мне совершенно безразлично. Я буду уже всецело вне пределов их досягаемости; ничто уже не будет в состоянии устрашить меня».
Все это не надо понимать слишком просто: будто Мелье вообще безразлично, что будет после него. Нет, речь идет о полном отсутствии какой-либо личной заинтересованности, но не заинтересованности в судьбе своих идей, как и в судьбе тех, для кого он так старался додумать и изложить истину.
Замысел посмертного выступления и состоит прежде всего в том, что автора не будет, а сочинение его волей-неволей должны будут обсуждать, хотя бы опровергать, и тем самым высказанное им будет жить. Те, кто не сумеет опровергнуть его столь же строгими и логичными доводами, как и его собственные, обязаны будут — да, да, да, будут именно обязаны — отстаивать истину и действовать впредь сообразно истине, открывать глаза народу, бороться за установление справедливых, разумных ч естественных порядков между людьми. По меньшей мере Мелье допускает, что у него будет не меньше сторонников среди разумных и честных людей, чем хулителей среди прочих, хотя бы даже многие его сторонники будут вынуждены вслух осуждать его. Те, кому он поможет открыть глаза, уже не могут их закрыть, даже если б им пришлось держать свои глаза опущенными долу. Его сочинение не могут окружить забвением и молчанием, с ним по крайней мере должны будут воевать, а значит и вдумываться, — таков первый выигрыш.
Второе, может быть более важное. Узнав о придуманном им рецепте, как можно выполнить свой долг перед истиной, ничем не рискуя при жизни, ведь и другие из умных и образованных, знающих, но скрывающих истину — а это почти все они! — станут поступать, как и он. Мелье с чистой, отвлеченной наивностью уверяет их: если они, как и он, не решаются выступить при жизни, пусть в таком случае они сделают это хоть один-единственный раз — в конце дней своих. Если бы все те, кто, как он и лучше его, знают человеческие отношения, знают обман и правду, высказали по крайней мере под конец своей жизни, по крайней мере перед смертью все, что они на этот счет думают, вскоре оказалось бы, что мир изменил бы свой вид и облик. Подражание ему, воспроизведение его акта кажется Мелье неминуемым, ибо это есть решение основного, казалось неразрешимого, противоречия всех мыслящих людей века. Это был еще неизмеримо больший выигрыш.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});