Владимир Кораблинов - Азорские острова
– Какие дела, господа драгуны? – спросил.
– Дела идут, контора пишет, – равнодушно отозвался один. Другой молча поплевал на окурок, поправил седло.
– Айда, что ли?
Они не спеша выехали на Дворянскую.
– А ты чего? – Федотыч строго поглядел на меня.
– Я на занятия…
– Какие занятия!
И верно, занятий не было. Учителя ходили озабоченные, все к чему-то прислушиваясь, поглядывали в окна. Растерянность чувствовалась в них.
Однако что-то ведь надо же было с нами делать, и учителя разбрелись по классам. Мало-помалу начались обычные будни. В нашем классе оказался пустой урок – немецкий. Вместо немки было чтение. Словесник наш Владимир Захарыч, всегда веселый, улыбающийся, франтоватый, с кошачьими усиками, принялся читать вслух что-то, помню, смешное, чуть ли не «Судный день» Короленко. Но на улице снова защелкало, теперь уже привычно, никого не удивляя. И вдруг – совсем рядом, будто за стеною, в саду, как-то странно затарахтело, словно палкой по частоколу.
– А ведь это пулемет, – прервал чтение, насторожился Владимир Захарыч. – Одну минутку, господа…
Он удалился поспешно, долго не возвращался, и гимназисты, соскучась бездействием, уже затеяли было беготню по партам, стрельбу из бумажных трубочек, но тут вошел сам директор Недетовский и велел всем расходиться.
– Но только, ради бога, друзья, не бегайте по улицам, а прямо домой, – сказал он. – В городе беспорядки…
Вечером в «милочкином салоне» стояла тишина. Кто-то вздумал завести граммофон, разудалую пластинку, какую-то цыганскую, с присвистом, с рыдающими воплями, но тут же разом и оборвал: в дверь постучали. Бледный, насмерть перепуганный, вбежал Григорий Иваныч с ужасной новостью: солдаты убили какого-то полковника Языкова, городская власть в руках большевиков…
С утренним поездом приехала мама и забрала нас с сестрой в деревню.
Что-то случилось в мире.
Что-то такое произошло, от чего течение русской жизни круто переменилось. Вот только что была война, журнальные картинки – зверства немцев, Реймский собор, казак Крючков с пикой, гигантский аэроплан «Илья Муромец», братание в окопах, карикатуры на усатого Вильгельма и австрийского старикашку Франца-Иосифа; затем прошумели революции – одна, другая; при первой кричали «ура» и горланили «Марсельезу», при второй была стрельба, по Дворянской скакали драгуны и мчалась грузовые автомобили с вооруженными людьми.
Тогда ведь еще не было радио, газеты в деревне почти не получались, и казалось нам, по нашей деревенской простоте и наивности, что все затихло покамест. Но вот летом восемнадцатого года брат мой, окончив Харьковский университет, приехал домой с бумажкой на немецком языке – разрешением харьковского военного коменданта на выезд к родителям. Немцы, оказывается, хозяйничали на Украине. Это было непонятно и жутко.
В Углянец вернулись досыта навоевавшиеся мужики. Они отличались от остальных мужиков тем, что носили солдатские шинели и грубые башмаки с обмотками. Но один – Андрюша Микито́вич – расхаживал по селу даже с винтовкой. На сельском сходе его поставили председателем комитета бедноты. Позднее о нем еще будет речь. Пока же я о себе скажу: у меня, в жизни моей, как и во всем мире, тоже обозначился поворот.
Первое – что с гимназией распростился навечно. Маму так поразили и напугали осенние воронежские выстрелы, что она и слышать не хотела о моем возвращении в город. Отец попробовал было убедить ее в необходимости продолжить мое ученье, но она отрубила решительно:
– Ни под каким видом!
Второе – что я впервые прикоснулся к жизни общественной. Случилось так, что однажды пришел к нам сельсоветский секретарь (не помню сейчас, как его звали, но был он наш, углянский, человек пожилой, из давних сельских грамотеев, пристрастных к словам непонятным, вычурным). Он и прежде не раз бывал у нас в доме и, верно, заметил, как я возился со своими тетрадками.
– Вот, батюшка, – сказал он отцу. – Володя у вас малый письменный, вот бы его ко мне на подмогу… В отделку ведь списки замучили, волость что ни день требует: то дай, это предоставь…
Он вручил мне черновики списков и бумагу какую-то необыкновенную, голубоватую, с бледной красивой сеточкой на просвет. Я с радостью принялся перебеливать его черновики. Боже ты мой, чего только, каких сведений не требовала волость, – и кто поименно из граждан на гармониях и балалайках играет, и какие сады у кого, сколько корней, и какая скотина, какая птица… Но самый удивительный был первый список, которым я занялся с прилежанием не меньшим, чем при переписке Дантовых терцин; он так узористо назывался: «Список гражданам села Углянца, кои имеют удовольствие для курения табаку».
И, странное дело, я как-то вдруг охладел к своим тетрадкам, к уродливо нарисованным картинкам адских ужасов. Пусть смутное, еще не осознанное, но очень стойкое ощущение поворота всей жизненной колеи прилепилось ко мне неотвязно. За этим поворотом тягучие троестишия великого итальянца и черные, мрачные гравюры Густава Доре оказывались ненужными, ничего не говорящими. Прошлым летом, в чердачной полутьме, меня поразила необыкновенность, я удивился, оторопел перед невиданным. «На полпути земного бытия…» Лев и пантера, крадущиеся по следу заблудшего путника… Мрачная ладья костлявого старика… Чернота острых скал и каменных сводов…
Но что я видел, что слышал до того, как открыл дне эти ужасные книги? Ровно ничего. Бабушкины россказни, сычевский автомобиль, каменистый двор, Маргарита, Нат-Пинкертоны, скука гимназических уроков. И вдруг – неожиданное, чудесное: стрельба на улице, грузовики с вооруженными людьми, драгуны, офицер, воровато прячущийся в подворотню, – это в городе; а в деревне – солдатские шинели, предкомбеда Андрюша с винтовкой, удивительные списки… Тут начинался поворот, и за поворотом, в другом, новом мире, пачкотня моя адская была решительно не нужна. А списки? Списки оказывались не только нужными, но и необходимыми. Гимназист Фришман и дедушка Яков Петрович указали потаенную дверь в волшебство, и я тайно возмечтал вдруг сделаться художником, стихотворцем. Нынче волшебство это как-то отдалилось, заветные тетрадки валялись под столом (на столе расположились списки), однако страсть к художеству, как я сейчас понимаю, все-таки, очевидно, оставалась при мне: я вкладывал ее всю в каллиграфическую красоту начертания скучного перечня лиц, «кои имеют удовольствие»…
Но вот наступило время, когда все нужные волисполкому сведения была даны, все списки представлены, и писарские мои занятия прекратились.
Тогда вдруг нежданно-негаданно пожаловал к нам крестный мой Иван Дмитрич, теперь уже бывший полковник.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});