Реми Гурмон - Книга масок
Поэтому мы не станем распутывать всей этой пряжи, не станем выискивать, какое значение имеет аристократическое имя Монтескиу, его светское положение для его поэтической репутации.
Поэт похож на «Précieuse»[128].
Но, спрашивается, действительно ли были так смешны те женщины, которые, желая петь в унисон нескольким изысканно талантливым поэтам, прибегали к новой манере говорить? Презирая все обыденное, они старались придать своему уму, своему туалету, своим жестам оттенок оригинальности. Их грех, в конце концов, заключался только в нежелании «поступить как все». Мне кажется, что они поплатились за это достаточно жестоко. Поплатились эти женщины, но поплатилась и французская поэзия, которая в течение полутора веков слишком боялась быть смешной. Наконец, поэты освободились от этого пугала. Теперь они с каждым днем разрешают себе быть все более и более оригинальными. Не возбраняя им выступать во всей наготе, критика, напротив, поощряет легкие и откровенные одежды гимнософистов: только некоторые из них татуируют свои тела.
Вот в чем можно, действительно, упрекнуть Монтескиу: на его оригинальности слишком много татуировки. Красота этого баяна напоминает, к некоторому нашему огорчению, сложные изображения, которыми любили себя расписывать предводители австралийских племен. Но Монтескиу расписывает себя с менее наивным искусством. У него замечается даже странная утонченность в оттенках и рисунке, забавная дерзость в тонах и линиях. Арабески ему удаются лучше, чем фигуры, ощущения – лучше, чем мысль. Как японцы, он мыслит при помощи идеографических знаков: «Орел, журавль, цветок, бамбук с поющей птицей, змея, ирис, пион, левкой и воробей».
Он любит эти сопоставления слов. Когда, как в данном случае, он подбирает выражения нежные и полные жизни, приятный пейзаж встает перед глазами. Но часто мы видим лишь нежданные и сухие формы, выступающие на искусственном небе, какие-то процессии карнавальных привидений. Его женщины, девочки, птицы – это безделушки, изуродованные восточной фантазией слишком большого масштаба. Это царство игрушек и безделушек.
Хотел бы сделать стих изящной безделушкой.
Такова эстетика Монтескиу. Но безделушкам, забавным и хрупким вещам, место за стеклом или в шкапу – скорее всего в шкапу. И вот, если убрать эти эмалевые и лакированные вещи, если убрать нежную глину, освободить музей поэта от всех, как он сам остроумно выражается, «инфузорий этажерок», мы вступим в сферу для прекрасных наслаждений и мечтаний лицом к лицу с разновидными метаморфозами души, которая стремится осенить красоту новою прелестью, открыть в ней новые оттенки. Из одной только половины «Голубых Гортензий» можно составить довольно объемистый том, проникнутый тонкой, гордой, нежной поэзией. Автор «D'Ancilla», «Mortuis ignotis»[129] и «Tables vives»[130] показался бы тем, чем он является в действительности, вне всяких масок: хорошим поэтом.
Приведем отрывок из его «Tables vives». Заглавие несколько туманно, но стихи прекрасны, ясны, хотя в них и встречаются знакомые звуки слишком «парнасских» рифм и некоторые неправильности речи.
Ребенка научить молитве волн морских.Спустилось небо к нам, а облака то пена,И самый солнца диск из голубого пленаМилей для наших глаз, туманных и больных.
Ребенка научить молиться и лазури.То верхний океан, а пена – облака,И мысль о гибели нам более близка,Когда лишь в вышине проходят тени бури.
Ребенка всем вещам молиться научить.Пчела духовная везде берет находкиИ благовонных роз живительные четкиДесятками любви сумеет разделить.
В итоге Монтескиу существует как голубая гортензия, как зеленая роза, как белый пион. Он из тех цветов, около которых останавливаешься, с любопытством спрашиваешь их название и запоминаешь.
Гюстав Кан
«Владения фей» – это песня песней, пропетая голосом одиноким, нежным, влюбленным, в стиле Верлена. О, неизменный Верлен!
Цветущий друг Апрель,Что мне в твоем простом напеве?Зачем сирени вешняя свирель,И золото лучей отрада деве.Коль то, что жизнью мной считалосьВ северных туманах осталось?
Вот общий тон. Это просто, тонко, четко и временами напоминает что-то библейское.
Я зашел в глубь сада, Как вдруг, в ночи невидимая рука, Сильнейшая чем я, меня повергла наземь, И голос мне сказал: «то к радости твоей».
Dilectus meus descendit in hortum[131]. Тут и целомудрие, и полное отсутствие чувственности. Восток облек себя, как стихарем, душою Запада. Если он еще разводит в своем саду за неприступной оградой высокие белые лилии, то все же он полюбил бродить по незримым тропинкам фей, «которые тихо смеются в лесу», собирают вьюнки и дрок.
И смелые цветы, что рвутся из ограды.
Эта поэма из двадцати четырех страниц, несомненно, самая прелестная из книг любви, появившихся со времени «Fêtes Galantes». Наряду с «Chansons d'amant»[132], это единственные стихи последних лет, в которых чувство дерзновенно выражает себя во всей чистоте, с трогательной и совершенной прелестью божественной искренности. Если кое-где у Кана еще встречаются следы риторики, то это объясняется тем, что даже у ног Суламифи он разрешает себе блистать искусством жонглера и виртуоза. Если иногда он обращается с французским языком как тиран, то только потому, что этот язык сам рабски ему подчиняется. Он злоупотребляет своею властью, придавая иным словам отдаленное значение, подчиняя свои фразы слишком упрощенному синтаксису. Но все это только дурная привычка, свойственная не ему одному. Ни у кого он не заимствует своего искусства ритма, своего виртуозного умения владеть обновленным стихом.
Был ли Кан первым провозвестником свободного стиха? Кому мы обязаны его появлением? Мы обязаны им Рембо, чьи «Illuminations» появились в Vogue в 1886 году[133], Лафоргу, приблизительно в то же время в том же маленьком изысканном журнале под редакцией Кана напечатавшему «Légende»[134] и «Solo de lune»[135]. Наконец, самому Кану. Уже тогда он писал:
Вот радость душ осенних,Город исчезает в мечтаниях близких,Оранжевым и лиловым покрылись низкоВходы ночи безлунной.Царевна, что ты сделала с самоцветной тиарой?
В особенности же мы обязаны «свободным стихом» Уитмену, величественную вольность которого стали понимать только тогда.
Эта крошечная Vogue, которая теперь продается по цене пергамента с миниатюрами – с какой радостью читалась и перечитывалась она в галереях Одеона скромными молодыми людьми! Они опьянялись благоуханием чего-то нового, струившегося с маленьких бледных страниц!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});