Сергей Андреев-Кривич - Повести о Ломоносове (сборник)
И Михайло вспомнил разговоры с раскольничьим дедом Егором. «А ты полюби, полюби свое страдание, – говорил ему дед Егор, – полюби. Вдруг правды в нем больше, чем в радости».
Больше? Нет. Страдание – боль, от боли – уходить. Разве что живое намеренно боли хочет?
Постояв на берегу, под который подкатывала холодная двинская волна, Михайло пошел дальше.
Вот и еще одна зима подходит. Последняя здесь. Все готово. С «Арифметикой» кончено, с «Грамматикой» тоже. Больше здесь делать нечего. Латынь теперь. Но это уже нездешнее учение, тут ему лишь бы начать. Без знания того, что в «Арифметике» и «Грамматике», в Спасские школы не поступишь совсем, знание же латыни просто облегчение при поступлении. Значит, пока что налечь на латынь. Каргопольский поможет.
Михайло пощупал лежавший у него в кармане тщательно увернутый в тряпицу тугой томик Альваруса.
По тропке, пробитой в косом скате оврага, Ломоносов спустился к реке и вышел на берег, покрытый плотным лежалым песком.
На берегу снаряжалась к ночной ловле семги рыбацкая артель. Это были куростровцы. На воде покачивались карбас и лодки, на которых рыбаки собирались идти на тоню* вниз по Двине. Куростровцы суетились у карбаса и лодок, укладывали сети, боты*, ворот* для вытягивания грузно набивающихся рыбой сетей. У костра сидел Фома Шубный, брат Ивана Афанасьевича Шубного.
Над костром в черном, закопченном котле бурлила уха. Белые буруны ходили по котлу, иногда выбиваясь вместе с пеной и вымахивая наружу.
– С Каргопольским о чем разговоры умные разговаривал? – спросил Фома Шубный подошедшего Михайлу.
– А ты откуда, дядя Фома, знаешь, что я у Каргопольского был?
– Видел, как вы в дом бабки Иванихи, где Каргопольский стоит, шли.
– Ну что ж, говорил я с ним. Про всякое и про латинский язык. Научиться ему хочу.
– Душа-то в нем, в Каргопольском, видать, в тревоге, в смятении. Совсем неспокойная душа. У нас, гляди, кто и нехорошее о нем скажет.
– Нечего о нем говорить нехорошее.
– Будто? Каков он, думаешь, в самом деле?
– Он? Добрый и умный. Только непростой. И незабывчивый. Одному – что случилось с ним – как прошло, так и забылось, и опять он весел. Я о том говорю, что душу тяготить может. Другому же того нет. Вспоминается ему все, беспокоит.
– Ну и у него, Каргопольского, видать, не все одно с одним в жизни сладилось, к точке сошлось?
– Ага. Дела себе настоящего вровень с добротой и умом своим не нашел.
– Ну так. Так и есть. На свое место не стал. Не достиг то есть.
– Думаю я, дядя Фома, вот о чем, – сказал Михайло, усаживаясь на узловатую корягу. – Вот о чем думаю я. Может, Каргопольский одинок в чем своем оказался? В трудном одинокому нелегко.
– Куда как! Держаться способнее в своем-то, ежели помогу от людей чувствуешь, даже и не прямую, а так, только мнением и одобрением твоего дела. Народ-то миром, соединясь, берет.
В костре вспыхнул огонь, уха заплескалась. Фома разгреб палкой жар под котлом, отогнал деревянной ложкой пену, зачерпнул ухи, подул на нее, попробовал, пожевал губами, потом добавил в котел горсть соли.
– Готова.
Обращаясь к Михаиле, Шубный сказал:
– Говорили мы с братом о тебе, говорили. Да.
– Ивану Афанасьевичу многим добром обязан. Самую грамоту от него узнал.
Шубный покричал рыбакам. Артельщики, оставив работу, гурьбой направились к котловинке, где Шубный готовил обед.
– Э, Михайло!
– Смотри-ка!
– Каким ветром?
Еще не все видели Михайлу после его прихода с моря. Ему задавали вопросы, разглядывали. Наконец рыбаки уселись вокруг дымящегося котла.
– У Каргопольского хлеба́-то, верно, не ахти какие? – спросил Михайлу Шубный, отрезая ломоть черного хлеба и подавая ему деревянную ложку. – Похлебай-ка с нами ушки.
– А Каргопольский кто таков?
– Да учитель московский, что недавно приехал. В школе, что при Архиерейском доме, учить будет.
На время всякие разговоры прекратились. Ели медленно, степенно подносили ложки над большими ломтями хлеба к котлу и, почерпнув ухи, осторожно несли ко рту. Наконец Фома Шубный постучал по пустому котлу ложкой – знак, что трапезе конец.
Когда поели и напились сбитня*, один из рыбаков спросил:
– Про что же с учителем московским беседовал?
– Про латынь-язык, – ответил Шубный.
– Это что же такое?
– Был такой древний народ – латыняне. Вот их язык, – сказал Михайло.
– А одного русского для наук уж не хватает?
Михайло ответил:
– Народов-то много, и у каждого наука, а латынь – общий для наук язык.
– А-а-а, вон как! И ты, стало быть, латынь-язык превзойти хочешь?
– Без него в учении вперед идти нельзя.
– Ты же еще дале хочешь пройти?
– На половине пути не след останавливаться.
– Ага. – Разговаривавший с Михайлой рыжебородый куростровец погладил бороду и, вздохнув, добавил: – Так.
Михайлу Ломоносова хорошо знали во всей округе. И когда он с усердием начал заниматься учением, об этом было немало толков. Многие одобряли, кое-кто с сомнением покачивал головой: «Для чего мужику науки? Вроде не особо уж нужны. Не видать, чтобы правды или добра от них для крестьянства могло прибыть. Зачем мужику в них входить? Ежели другой кто занимается – пусть». Находились и такие, которые, покачивая головой, говорили, что, занявшись чужим делом, Михайло и от своих вон отстает, друзей да приятелей оставляет. «Так-то Михайло или кто другой, – говорили они, – в науках высоко пройдет, а потом, с высоты, сверху вниз на своих смотреть станет: мы, мол, учены и больше вам не ровня».
Рыжебородый рыбак, задававший сейчас Михайле вопросы, и был из тех, кто не одобрял его.
– Одинокое и гордое дело наука, в сторону от мужика она ведет. Вот.
– Сегодня уж мне такое говорили, – ответил Михайло. – Только тот, кто сказал это, мужику враг.
Рыжебородый даже поднялся со своего места.
– Да ты что?! – почти угрожающе сказал он.
Общий смех заглушил его слова.
– Одинокое и гордое дело, – продолжал Михайло. – Так. Вот у меня книги есть: «Арифметика» и «Грамматика»…
– Знаем.
– Слыхали.
– И в той и в другой – наука. А кто пользуется? Все. Люди, много людей. Стало быть, одинокое ли и гордое ли дело?
Рыжебородый не хотел сдаваться:
– Э, брат, это ты не туда гнешь! Люди! Мало ли что люди. Мужику-то, нашему брату, для какой она надобности?
– А мужик не такой же ли человек, как и все?
Рыжебородый даже поперхнулся.
Уже давно внимательно и встревоженно прислушивался к разговору маленький сивый дед. Время от времени он вставлял свои замечания. Когда Михайло произнес последние слова, дед изо всей силы ударил кулаком по колену.
– Да как же это так мужик не человек, ежели он самый человек и есть! А? – Наведенные, как струнки, кончики дедовских усов заходили от негодования. – Не человек! А?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});