Анатолий Медников - Берлинская тетрадь
Спустя некоторое время, когда обе женщины находились в кухне, они услышали странные звуки в комнатах второго этажа. Было похоже на то, что кто-то топором рубит в комнате дрова.
"Что это у вас?" - спросила фрау Менцель.
"Не знаю. Боже мой, какие странные звуки!" - сказала жена Брейтшнейдера и побледнела. Затем она с криком бросилась в свою комнату.
Прошло минут пять. И вдруг дом огласился душераздирающим криком. Перепуганная насмерть фрау Менцель лишилась дара речи. Она не решалась кликнуть кого-нибудь на помощь и даже выйти из своей комнаты.
Однако через некоторое время сосед фрау крикнул ей из-за ограды, чтобы она вышла к нему. Он обнаружил инженера, лежащего в саду около ограды. Брейтшнейдер истекал кровью.
Он признался, что в своей комнате сначала зарубил топором двухлетнюю дочь и четырехлетнего сына, затем тем же топором убил и жену. Трупы закопал в могилу, которую предварительно вырыл в саду.
С ужасом она услышала еще и о том, что Брейтшнейдер пытался покончить с собой, взрезав себе вены. Однако он не мог сразу лишить себя жизни и умер в этом доме спустя три дня.
В тот же вечер фрау Менцель вместе с дочерью убежала из своего дома к родным, живущим в другом пригороде.
Такова эта тяжкая история, далеко не случайная и не единичная в те дни.
Узнав о ней, мы стали невольно иными глазами смотреть на нашу хозяйку, которой довелось много вынести и пережить.
Мы долго и терпеливо объясняли фрау Менцель, что ее квартиранту, как рядовому члену нацистской партии, не запятнанному в военных преступлениях, ровным счетом ничего не грозило.
Поняла ли это фрау Менцель или, вернее, поверила ли? Не знаю.
Мы говорили ей, что Брейтшнейдер был одурачен Геббельсом и его кликой врунов, что поступок его - убийство жены и детей - под стать тому средневековому варварству, которое насаждали гитлеровцы, что это изуверство ничем не объяснимо, кроме как помешательством на почве страхов, клеветнических слухов, психоза и ненависти к советским людям.
Фрау Менцель охотно слушала, кивала, вытирая платком покрасневшие от слез веки, и делала вид, что верит.
На следующий день после того, как мы узнали о трагедии в нашем доме, Спасский в той комнате, где мы спали, нашел в шкафу пальто Брейтшнейдера с большими расплывшимися пятнами крови. Пальто забрала фрау Менцель.
Я не скажу, чтобы мы чувствовали затем себя очень уютно в комнате, пол которой носил следы замытых красных пятен. Мне казалось, что я слышу крики детей, смотрящих на своего отца, когда он с топором подходил к ним.
Да надо ли еще писать о том, чего нельзя ни описать, ни выразить словами!
Но рассказ об этой трагедии незримой тенью лег на наши души. Он сказался и в наших корреспонденциях и записях, которые мы делали в этой комнате, он сказался в той силе ненависти, с какой мы думали о нацистах, принесших столько зла народам, о нацистах, которые еще сидели в подвалах рейхстага и новой имперской канцелярии Гитлера.
Госпиталь у озера
Армейский госпиталь расположился в самом живописном месте Штраусберга, около озера, поросшего по берегам стройными соснами. Большой дом с колоннами стоял близко от берега. Из комнат, переоборудованных под палаты, открывался чудесный вид на спокойную воду, по которой плавали белые лебеди, и можно было считать каким-то чудом, что они сохранились здесь в эти военные дни.
Посреди озера возвышался зеленый круглый остров, и там, в зарослях кустов, виднелись каменные беседки с тонкими колонками и островерхими железными крышами. Островок был усеян этими беседками, точно гигантскими белыми грибами.
Словом, раненые видели перед собой мирный пейзаж, ничем не напоминавший войну. Вызывал же он в памяти скорее картины русских дореволюционных богатых усадеб, охраняемых ныне как памятники старинного паркового зодчества.
Людям, которых привозили сюда прямо с переднего края, из горящих берлинских улиц, была особенно приятна и тишина в парке, и запах хвои, и лебеди на тихо плескавшейся воде, и лучи солнца на золотисто-янтарной коре сосен.
Небо над Восточной Германией в эти дни можно было считать спокойным, как говорили солдаты - "чистым" от вражеской авиации, а в окрестностях Штраусберга не появлялись бродячие банды "Вервольфа". Вот этим и объяснялась та, я бы сказал, странная для военного госпиталя картина, которую я увидел здесь.
В это утро, должно быть, почти все население военного госпиталя, покинув палаты, перебралось под открытое небо, в парк.
Раненых - тех, кто мог сидеть на полотняных стульчиках, на скамейках, и тех, кто стоял на костылях, и тех, кто лежал на кроватях и носилках, - всех вывели и вынесли на свежий воздух, на зеленую травку, порадоваться солнышку, апрельскому теплу, мягкой весне.
Мы оставили наши машины у резной чугунной ограды парка и прошли на зеленую лужайку. Я узнал, что в этот госпиталь привезли раненого танкиста Павла Синичкина, и хотел его навестить. Мы захватили с собой и наши микрофоны, ибо никогда не забывали о профессиональной обязанности - делать записи на пленку.
Еще шла война, но для раненых она была уже кончена. Передвигающиеся на костылях, перебинтованные, еще лежащие на носилках, здесь, в сорока километрах от Берлина, эти люди в мыслях своих были далеко, за тысячи километров отсюда, дома, на родине. Так что же они собирались делать после госпиталя, после войны? Мы хотели услышать об атом. И записать на пленку.
Конечно, решение, которое принимает человек, лежащий в госпитале, еще больной, еще слабый, - это не окончательное решение.
Но мысли солдат о мирной жизни сейчас, в канун окончания войны, имели свою особую ценность, свою историческую неповторимость, свою значительность именно потому, что принадлежали людям, только что пролившим кровь в боях.
Но сначала о Синичкине. Он лежал на носилках с подложенными за спину подушками, чтобы танкисту можно было видеть товарищей, высоко держать голову и осматривать площадку, пестревшую белыми, желтыми, зелеными, серыми полосатыми пижамами раненых.
Гитлеровцы, стрелявшие в Синичкина, не промахнулись. Одна пуля прошла в мягкие ткани его ноги, другая задела кость предплечья, третья попала в кость правой руки, и поэтому Синичкина туго запеленали в гипс, охватив им весь торс и руку.
Вот так он и лежал в белой гипсовой рубашке, а правая полусогнутая его рука, ставшая вдвое толще от гипса, была намертво прикреплена перед грудью.
Эта гипсовая повязка среди раненых носила название "самолет", ибо действительно чем-то напоминала крыло самолета.
Синичкин, бледный (потерял много крови), лежал на спине, смотрел на небо, и пальцы его левой, здоровой руки гладили траву. Мне он обрадовался как старому знакомому.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});