Владимир Прибытков - Рублев
Проходи, проходи, прохожий, не спугни соловьев, не мешай бубенчикам!
Месяц май. Маята. И почти мольба:
— Посиди со мной. Одна я… Одна…
Было или не было: тонкие серые щели, запах сена, жадные ладони, прощально гладящие голову, плечи, грудь и утешения:
— Мой грех… Не гневись… Господь простит за чистоту твою… Сразу тебя увидела и не вольна стала… Мой грех…
Больно и радостно. Страшно и хорошо…
Было или не было? Случилось или привиделось?
А вокруг опять солнце, простор, река, птицы… Дорога.
И он вбирает в себя каждое сверкание завившейся кольчиком речной струи, каждый выкрик куличков, порхающих на отмелях, каждый плеск играющей рыбы, каждый человеческий голос, каждое лицо…
Сидит на завалинке дед. На голове — три седых волосика, а спутанная борода — кустом во все лицо, и из куста — два больших детски голубых глаза.
— Ты, дедушка, князя Дмитрия помнишь?
— Как не помнить… Князя Ивана сын… Батюшка все Тверь воевал, а сынок-то самих нехристей…
— То, дедушка, князь Калита на Тверь ополчался, а не отец Дмитрия.
— Про него и речь, голубь…
— А разве ты и Калиту помнишь?
— Помню, милый. Как же… О ту пору пожгли нас татары, братана увели, сестру ссильничали, утопилась девка… Да. А я в лес убег. Во-о-она туда, за Клязьму.
— Много же прожил ты, дедушка…
— Зачем? Я чужой век не заедаю…
— Прости, дедушка, не так сказалось… К тому я, что повидал ты немало, натерпелся.
— Повидал, Натерпелся. Так! Скоро и помирать пора.
— А не страшишься смерти, дедушка?
Удивленно глядят детские глаза.
— Чего же мне бояться-то, милый? Чай, не грабил, не убивал, веры не продавал. А коли и есть грехи, то господь милостив… Милостив господь наш, кормильник. Не обидит.
Подошел к сооруженному в полдни костерку мужик, вырубавший слегу в береговой рощице. Поздоровался, бросил топор, присел на корточки.
— Издаля, отцы?
Ражий мужик. Плечи — бугры. В раскрытом вороте рубахи — дубовая шея, густой черный волос.
— Из Москвы.
— О-о!
Все надо знать мужику. И то, что великий князь здоров, и то, что бояре служат правдою, и то, что храмы новые строят, и то, долго ли еще ордынский выход платить?
— То, брат, не нам решать. То великий князь ведает.
Скребет мужик за пазухой.
— Оно-то так… Однако платить не надо.
— А как татары найдут?
— Что ж татары?.. На их силу свою найдем.
Попросились на ночлег в крайней избе. Ни добра, ни худа изба — как все… Хозяин пустил. Время ужина прошло. Хозяин достал из печи горшок каши, хлеб на стол положил.
Хозяйка сидит на лавке под образами, будто каменная.
— Или больна?
— Не… Сынок помер у нас. Третьего дня похоронили… Кушайте, отцы…
— Ах, горе… Сколько сынку было?
— Четырнадцатый годок шел. Невесту приискали.
Опустил мужик голову, поник, осунулся. Словно в дреме роняет:
— Веселый был… Сильный… Уж с конями управлялся, пахать его нынче ладил… Теперь кому все? Зачем?.. Не живут детки у нас… Этот последний…
Тихо в избе. Только сверчок трещит-посвистывает. Очнулся мужик, глянул, что никто еды не касается, вздохнул, выпрямился, взял ложку:
— Ничего. Горе одолевать надо. Кушайте, отцы.
Май. Маята. Радость и горе, слезы и смех, свадьбы и похороны — дорога, жизнь. Но и в отчаянье не опускают руки русские люди. Держатся твердо. Верят, все к лучшему. Не может земля вечно на бедах стоять.
Застилает глаза дрожащая пелена. Но этих слез не стыдно.
Не стыдно плакать за христианский народ, за родную, прекрасную, измученную, но славную, гордую землю.
И верится — не пропадет она! Нет! Не пропадет!
Не для того дивно изукрашена она лесами дремучими, лугами сочными, пашнями и городами цветущими!
Не для того.
И ответом на возглас души поднимается вдали стольный город Владимир, сияющий на веселом солнце множеством церковных глав, высоко и смело поднявший над Клязьмой золотые купола величественного Успенского собора.
Чернецы бросают шесты и крестятся.
Лодки плывут по течению сами собой…
Двести пятьдесят лет отделяли Андрея Рублева и его товарищей от того времени, когда тезка художника великий князь Андрей Боголюбский, захватив киевский стол, не пожелал остаться в нелюбимом городе и, забрав часть святынь из его храмов, ушел с дружиною на север, к Суздалю.
Но и Суздаль был не по нутру властному, умному политику и полководцу.
Крепко сидели там старые боярские роды, косо поглядывали на князя, не желавшего считаться с их мелкими интересами, с их «извечными» правами, с запечной, усадебной «философией»: допреж всего мое, а коли не так, хоть трава не расти.
В широких планах Андрея Боголюбского, замышлявшего объединение под своей властью всех русских земель, старое боярство ничего хорошего для себя не усматривало.
Князь понимал, что тут помощи не дождешься, — медведь сам себя на рогатину не насадит.
И Андрей Боголюбский бросил суздальцам вызов, обосновавшись во Владимире, сделав столицей этот пока неказистый, но зато свободный от боярского засилья городок.
А засев во Владимире, князь постарался, чтобы новая столица не уступала старым. Энергичный в бою, Андрей был энергичен и в строительстве. За всю свою историю не знал потом Владимир такой кипучей деятельности каменотесов, зодчих, живописцев, чеканщиков, литейщиков, плотников — всякого ремесла знатоков, умельцев из разных краев, но прежде всего собственных владимирских.
Говорят про русского человека, что он одним топором любую диковину сделает, дали бы только размахнуться…
Андрей Боголюбский размахнуться давал. В его интересах было, чтобы «мизинные люди», средь которых князь искал опоры для борьбы с боярством, без хлеба не сидели, под окнами Христа ради не волочились и жили бы ладно, своими домами и в случае чего не выдали бы…
И засверкали плиты белого камня, запахли смолою леса вокруг новых палат и церквей, заплескалась известь, застучали молотки резчиков, запылали горны медников.
Началось!
Основанный еще Владимиром Мономахом, город быстро разрастается.
Расширяется княжеская крепость. Стены охватывают уже не только «княжью» часть, но и посад, где живут «мизинные люди».
Знаменитые «Золотые», «Серебряные» и «Медные» ворота владимирского укрепления делаются не только неприступными, но и величественно-красивыми.
Возникают в селе Боголюбова, близ города, чудесные великокняжеские палаты: замок Андрея, где под прикрытием могучих стен высятся связанные сенями и башнями собор и терема, белеет церковь, радуют глаз колонны стройного кивория и располагаются добротные службы.
В память о погибшем в походе на булгар любимом сыне Изяславе князь повелевает возвести над светлой речкой Нерлью, среди лугов, церковь Покрова.
Нет нигде в летописях имен мастеров, сложивших ее. Словно сама русская природа взметнула храм над изгибом реки, создав ту гармонию льющихся и прямых линий, печали и счастья, какую знают только она да народ.
Дробится в резных стенах храма солнце, играет тень, а в Нерли непрерывно струится отражение церкви, и видишь не холодный камень, а живую, трепетную душу человека, вложенную в эти арки и порталы для того, чтобы потомки ведали: прекрасна жизнь, какие бы испытания ни выпали на твою долю.
Если здания заслуживают поэм, то церковь Покрова на Нерли заслуживает их едва ли не первой.
А в самом Владимире князь Андрей заложил Успенский собор.
При Андрее Боголюбском собор был одноглавым, более легким, нежели стал потом, при Всеволоде Большое Гнездо, пристроившем еще четыре главы. Но и при Андрее храм мыслился как главный собор всей русской земли.
Вскоре после постройки храм сильно пострадал от пожара.
Он словно разделил судьбу князя Андрея, предательски убитого заговорщиками.
«Мизинные люди» отплатили за смерть князя, отрезав убийцам — Кучковичам пятки, прогнав бояр лесом по шишкам и колючкам до безымённого озера и утопив там. Озеро с той поры получило имя. Его прозвали «Поганец».
А вновь отстроенному храму придали черты еще большей непоколебимости и силы.
Храм отстроили всего два десятка лет спустя после смерти Боголюбского.
И, может быть, в новой постройке сказались воспоминания о князе Андрее, то желание видеть княжескую власть могучей и справедливой, какое испытывал владимирский простолюдин.
Могучим князь Андрей был. Справедливым не был.
Но, защищаясь от своих притеснителей — бояр, народ хотел видеть в князе своего заступника и видел…
Успенский собор, заложенный Андреем Боголюбским, перестроенный при Всеволоде, много раз страдавший от ордынцев, изрядно обветшалый, теперь отделывали наново. Его и предстояло расписать московским мастерам.