Лев Аннинский - Три еретика
Постепенно начинаешь понимать, что следить надо за плотниками, которые подрядились к барину в работу; но и теперь все как-то зыбко и вольно, и опять не знаешь, кто же держит главную нить: то ли подрядчик Пузич, болтун, плут и бездельник, не лишенный, впрочем, артистизма и подкупающей живости, то ли старик Сергеич, тот самый, что готов «потягаться нашим Северным юмором» с юмором «Хохлацким», то ли Петр-Уставщик, крепкий и работящий, а, впрочем, настолько измученный снохачом-родителем, что от него уже и не ждешь активных действий…
Возникает ощущение смутного кругового мороченья: дурь, кураж, плутовство и жестокость по кругу; люди сами себя опутали и не хотят распутывать. Плотники, норовящие облапошить чудака-барина, этому же барину с третьего слова души нараспах раскрьшают и, при всем своем взаимном остервенении, артелью срабатывают дело барское споро и ловко.
Рыхловатый по композиции и вместе с тем точный по рисунку, текст Писемского действительно «не сопротивляется» истолкованию и вправо, и влево: и в прекраснодушную мечтательность, и в жестокую сатиру. Однако с легкостью поддаваясь критической вспашке, этот пласт ни одною бороздою не изводится до корня, а сохраняет некий остаток, некий простодушно-повествовательный слой, открытый любой новой вспашке и готовый принести урожай новому сеятелю. Правда, чувствуя в глубине эту нетронутую основу, вы ее не можете определить, нащупать, упереться, как не можете «упереться» в небо, с которого сеется живительный дождик; это что-то природное, это глубь и хлябь, тут не знаешь, чего ждать. И даже того не знаешь: «слабость» ли это текста – зыблющаяся рыхлость его (Некрасов скучал!), или «второе дыхание», «второе зрение», глубоко соответствующее духовной органике автора и не соответствующее только нашим предвзятым ожиданиям?
Все главное дано «боковым зрением», все существенное возникает откуда-то «со стороны», «из-за спины», «из боковой кулисы», и тем неожиданнее бьет, хотя ты и ждешь чего-то в этом духе. После проникновенных монологов о судьбе Петра, измученного в семье отцом, начинается какой-то балаган: приходской праздник, парадный выезд («проехать и пофорсить»), водевильные накрахмаленные барышни Минодора и Нимфодора («Как здоровье вашей супруги?» – говорит одна; «Что вы теперь сочиняете?» – говорит другая), потом пьяное кураженье мужиков в кабаке. На этом балаганном фоне убийство происходит тоже как-то не всерьез: куражились, куражились, Пузич Петру плечо прокусил, Петр Пузича оземь головой хряснул. Фома Козырев, лакей при серебряных часах, так испугался, что вскочил на лошадь и плетью ее охаживает, удрать хочет, а мужики вокруг смеются (это около трупа!): ты-мол, кол возьми, плеть-то не пробирает!
Петру говорят: «Злодей, что ты наделал?» – А он смотрит на церковь и отвечает спокойно: «Давно уж, видно, мне дорога туда заказана».
Наконец, кто-то начинает выть об убитом. Следует реплика из толпы: «Чего ты надсаживаешься? Али родня?» – Какая-то сердобольная женщина объясняет: «Как не надсаживаться? Все человеческая душа, словно пробка, вылетела…» (Наконец-то! Сказано!) И тут же: «Пускай поревет: у баб слезы не купленные», – все опять тонет в веселом фарсе. Являются водевильные барышни, просят подробностей. Им рассказывают. «Гм!..» – говорит Минодора. «Что за народ эти мужики!» – говорит Нимфодора.
Не над подобными ли оценками от души хохотал когда-то в Симбирске Павел Васильевич Анненков, отмечая здоровый физиологизм этого смеха и с облегчением думая, что в площадной веселости Писемского не чувствуется «затаенных слез»?
«Икс», «игрек», «зет»… Символы неизвестности в математике. Или нашего бессилия их познать?
Что-то мне невесело.
3. «Тысяча душ» умного человека
«Умный человек» – первоначальное название романа, которому суждено было остаться во мнении большинства лучшим романом Писемского. У нас есть основания вдуматься именно в первоначальное название.
«Тысяча душ» – название окончательное – образ совершенно ясный и вполне однозначный: это символ того могущества, без которого человек барахтается и тонет в трясине…
Кто тонет?
Умный человек… Тут мы уже и подходим к первой неясности. Что приходится делать человеку, чтобы не потонуть, – это для Писемского вопрос решенный: приходится добывать «тысячу душ»: положение, связи, место, влияние. А вот кто добывает? Кто этот «умный человек» в нравственном отношении? Честный человек или подлец? Низкий карьерист или высокий романтик, прибегающий к грубым средствам временно, ради идеальных целей? Этот вопрос смутен; у Писемского нет на него ответа; пять лет вынашивается, пишется и отрабатывается роман, он движется медленно, неуверенно, толчками, и каждый такой толчок после затянувшейся паузы придает роману несколько иное направление. Меняется общая окраска действия, меняется внутренняя точка отсчета, меняется авторское отношение к главному герою, и мы, оглядываясь на уже прочитанные части, все время ловим себя на мысли: да тот ли это Калинович, который звонким, светлым лучиком ворвался в сытое и затхлое «энское» уездное захолустье? Он ли делает теперь такие подлости и пакости? Или это мы ошиблись, возложив на него поначалу свои надежды?
Поэтому надо бы поточнее определить первоначальный замысел Писемского. Последовательности от него, конечно, ждать не приходится, но само непрестанное сбивание «прицела», само это «рысканье» около курса под влиянием невидимых толчков – при интуитивной чуткости Писемского, слушавшегося этих своих внутренних толчков, – становится такой драмой, ради которой можно пожертвовать внешней ясностью. Дело в том, что пять лет, в течение которых эта работа развертьюается: с 1853 по 1858 годы, – время колоссально важное для судеб России, это время именно толчков, крутых поворотов, захватывающих дух перемен. От позора Крымской войны – к либеральным реформам, от николаевского «мрачного семилетия» – к прекрасному возбуждению первых александровских лет, от привычной бездвижной тьмы – к слепящему свету и оглушающему шуму…
Летом 1853 года, как мы помним, Писемский впервые посещает Петербург. Он знакомится с литераторами, среди которых уже имеет имя и репутацию, имеет – благодаря появлению «Тюфяка» в «Москвитянине», а еще более благодаря непоявлению «Боярщины» в «Отечественных записках». Писемский принят в кругу «Современника». Он передает Панаеву только что законченный рассказ «Леший» и рассказывает план нового романа…
Реконструируя замысел романа, мы должны сделать некоторое усилие воображения. У нас есть две реальные вещи, две «оси»: во-первых, ситуация, в которой рождается замысел, и, во-вторых, сам роман, в котором замысел в конце концов реализован. Есть, так сказать, «точка», для которой мы ищем координаты, – «точка зарождения»: сам замысел, или хотя бы намек на то, что же именно рассказывает Писемский Панаеву летом 1853 года… у нас, одним словом, есть первоначальное название: «Умный человек».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});