Владимир Шурупов - Рассказы провинциального актера
— От заикания…
— Точно! Как же я не заметил… — я радовался почти искренне, поняв, что дело плохо. — Когда же приступите, так сказать, к исполнению?
— Зайди ко мне после спектакля… Про Москву расскажу… — его предложение было неожиданно, польстило мне, никогда прежде не было у нас такой близости, и я сразу согласился.
Он ушел — нервный, беспокойный и в то же время какой-то заторможенный, не прощаясь, ушел. Со спины было видно, что он здорово похудел.
Дома у него пахло лекарствами, жена смотрела на него как на больного ребенка, старалась не раздражать, старалась делать вид, что ничего не случилось, но от того, что она старалась, я видел, что любое ее слово, любая забота ему в тягость.
Словно меня очень волновало, что происходит в Москве, он длинно и вяло рассказывал о премьерах, о последних сплетнях и анекдотах, и только потом рассказал, что с ним: операции не было, петь нельзя, месяца два, по возможности, молчание и микстуры, потом опять в Москву на консультацию, а что потом — неизвестно.
Невеселый был вечер.
Два месяца он старался не бывать в театре, не приглашал меня к себе, старался не бывать на улицах: в нашем маленьком городке, где почти все знали друг друга, он — такая знаменитость — не мог быть не замечен, и совершенно незнакомые люди, из самых хороших побуждений, обращались к нему как к хорошему знакомому с расспросами о здоровье, с сочувствием, что было хуже всего, и только досаждали ему.
Потом он уехал и как-то совсем незаметно вернулся. По городу прошел слух, что ничего не вышло, что он больше не певец, что он запил горькую. Я не выдержал и без приглашения пошел к нему домой.
Не понял я, был ли он пьян, но был явно раздражен. У рта залегли тяжелые складки, он был небрит, щеки ввалились, от былой мощи и красоты и следа не осталось: передо мной сидел сгорбленный, немолодой, желчный человек. Говорил он, не глядя в глаза, да почти и не говорил, только что-то хрипел сквозь зубы, и когда я спросил, может, мне уйти? — он лаконично и твердо кивнул головой. Обиженный таким приемом, огорченный за него, я ушел.
Дня через три я встретил на улице его жену, она сама подошла ко мне и сказала, что Павел просит зайти к нему. Я усомнился, но она так коротко и точно повторила приглашение, что я понял: не она старается смягчить наш последний разговор — вернее, мой визит — а он сам действительно хочет видеть меня.
Он был трезв и подтянут — почти как прежде, не хватало только налитости мускулов и выправки — он стал худым и легким, особенно худой показалась мне шея. Сам, без вопросов с моей стороны, рассказал, что было: ни черта микстуры не помогли, говорить еще можно, петь нельзя, может случиться то, что было тогда, на спектакле.
Меня все-таки прорвало, как ни старался я сдержаться, понимая, что только доказываю ему его болезнь: я вспомнил и тот клуб, и как он читал Отелло, умоляя его идти в драму. Он поддакивал, строил вместе со мной какие-то планы, расспрашивал меня — а в каких спектаклях он мог бы играть? — но говорил вяло и скучно. Наконец, я увидел, как он устал, и я стал прощаться.
— Да, да, — заторопился он. — Я ведь позвал тебя, чтобы именно попрощаться…
Он протянул мне руку, я растерялся.
— Как «прощаться»? — удивился я.
— Опять в Москву. Соглашусь на операцию.
Я ойкнул.
— Что испугался? На операцию…
Часто излишняя забота бывает бестактной. Хоть и заботливо, но некстати я спросил у него:
— Сколько шансов?
— Черт их знает… Может, ни одного…
Улыбнулся он тоскливо и снова протянул мне руку. Я спрятал обе за спину, как упрямый школьник, и опять забубнил свое:
— Может, все-таки, в драму? Без шансов, наверняка, драма… ведь это… тоже… и даже… словом…
Он обнял меня за плечи и, подталкивая к выходу, улыбаясь, говорил мне:
— Нет, малыш, лучше уж так… не могу я тебе объяснить… Сколько себя помню — я пел… Понимаешь? Пел! Когда мне было хорошо — я пел, когда было плохо — пел еще больше, когда было плохо другим — я пел… Я родился таким. Понимаешь, кто-то дал мне голос, может, какой-то предок? Мать с отцом диву давались, когда я запел… Они сами говорили-то коряво, куда им было петь… А я п е в е ц… Тебе не понять, что это не профессия… Это характер мой, душа моя, жизнь моя… Все пустые слова, не могу я тебе объяснить… Пусть у тебя никогда не будет такой муки, но если ты поймешь, к т о ты, будь им до конца, не изменяй себе… Лучше уж ничего, чем изменить себе… Есть такое слово — призвание, уж кто там призывает, и почему так люди говорят — я не знаю, но ведь все говорят: «призвание», так уж, если призван, отвечай тому…
Он выпроводил меня и уехал.
Следом за ним, немного позже, уехала жена, и они не вернулись в наш город, во всяком случае, в течение следующего года, пока я работал в маленьком провинциальном театре города N.
РИСУНКИ, СДЕЛАННЫЕ ГРИМОМ
Л. К. Сенченко — актеру и певцу.
В. И. Илюшину — ветерану Великой Отечественной войны.
1.Между утренними репетициями и вечерними спектаклями в любом театре всегда наступает затишье. Длинные коридоры пусты, двери гримерных распахнуты настежь, в гримерных шторы задернуты, но открыты окна, чтобы проветрить комнату. Редкие люди в коридорах в эти часы — это костюмеры, разносящие по гримерным костюмы для вечернего спектакля.
Чаще всего — это женщины преклонного возраста, добрые и заботливые, которые появляются неизвестно откуда и так же тихо уходят из театра, когда приходит срок. Последнее время конкуренцию им составили совсем молоденькие девчонки, не попавшие в театральный институт и решившие год переждать в театре, поближе к сцене.
Они будут поступать и год и два, некоторым выпадет счастливый жребий, другие останутся работать в подсобных цехах театра, приобретя профессии. Впрочем, не так легко определить, кому выпал счастливый жребий — тем ли, кто поступил в театральный, окончит его и годами будет ждать своего часа, или тем, кто оставит в себе любовь к театру как сладкую мечту детства, а в реальной жизни займется делом, полезным для других, и со стороны будет наблюдать мечущихся всю жизнь служителей Мельпомены.
Редко в такие часы появляются в театре актеры — только уж, если что-то задержало после репетиции, а вечером спектакль, и домой через всю Москву ехать не резон, а можно полежать в гримерной или со своим собратом-бедолагой, тоже застрявшим в театре, посидеть на широком диване в коридоре, покурить, поболтать, помолчать.
Чаще всего дело ограничивается курением и молчанием, если не врывается кто-нибудь неуемный — профессионал-рассказчик. Двое обычно молчат.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});