Ромен Гари - Обещание на заре
Но и помимо этого способа дразнить нас, смакуя свою власть над миром, Арбуз оказывал на меня значительное влияние. Он был, наверное, года на два-три младше меня, но я всегда очень поддавался влиянию тех, кто младше. Люди более старшего возраста никогда не оказывали на меня особого воздействия, они для меня всегда вне игры, а их мудрые советы кажутся мне сухими листьями, облетающими с вершины величественного, конечно, но уже лишенного жизненных соков дерева. Истина умирает молодой. Все, что познала старость, на самом деле является тем, что она забыла, и возвышенная безмятежность седобородых старцев со снисходительным взглядом кажется мне столь же малоубедительной, как и кротость холощеных котов, и теперь, когда возраст наваливается на меня со своими морщинами и слабосилием, я не жульничаю сам с собой и знаю, что по большей части я уже был и никогда больше не буду.
Так что именно маленький Арбуз приобщил меня к магии. Помню свое удивление, когда он сообщил мне, что все мои желания могут исполниться, если я с толком за это возьмусь. Достаточно раздобыть бутылку, помочиться туда для начала, а затем засунуть по порядку: кошачьи усы, крысиные хвосты, живых муравьев, уши летучей мыши, равно как и двадцать других редких составляющих, которые я сегодня напрочь забыл, отчего опасаюсь, что мои желания никогда не исполнятся. Я сразу же пустился на поиски необходимых магических элементов. Мухи были повсюду, кошек и дохлых крыс во дворе тоже хватало, летучие мыши гнездились в сараях, а помочиться в бутылку вообще не составило труда. Но вот напихать в нее живых муравьев! Их нельзя ни ухватить, ни удержать, они ускользают, едва давшись в руки, добавляясь к числу тех, которых еще предстоит поймать, а когда один из них наконец любезно выбирает дорогу к горлышку и ты пытаешься принудить к этому другого, предыдущий уже удрал, и все приходится начинать сначала. Занятие как раз для Дон Жуана в аду.[68] Тем не менее настал момент, когда Арбуз, наскучив зрелищем моих усилий, поскольку ему не терпелось отведать пирога, обещанного мной в обмен на магическую формулу, объявил наконец, что талисман готов и может действовать.
Оставалось лишь точно сформулировать свое желание.
Я стал размышлять.
Сидя на земле с бутылкой между ног, я осыпал свою мать драгоценностями, дарил ей желтые «паккарды» с ливрейными шоферами, строил для нее мраморные дворцы, где все приличное общество Вильно преклоняло бы пред ней колени. Но все было не то. Чего-то все время недоставало. Между этими жалкими крохами и пробудившейся во мне жаждой чего-то грандиозного не было общей меры. Смутная и назойливая, тиранически властная и невыразимая, странная мечта зашевелилась во мне, мечта еще без образа, без содержания, без очертаний, первый трепет того стремления к безраздельному обладанию, которым род людской питал и свои величайшие преступления, и свои музеи, свою поэзию и свои империи и источник которого заключен, быть может, в наших генах как сохраненная сиюминутностью биологическая ностальгия и память о вечном потоке времени и жизни, от которого оторвалась. Так я и познакомился с абсолютом, отчего в моей душе, конечно, до конца дней останется глубокий болезненный след, словно от разлуки. Мне было всего девять лет, я и не догадывался, что впервые ощутил хватку того, что тридцать с лишним лет спустя назову «корнями неба» в романе с тем же названием. Абсолют вдруг явил мне свое недостижимое присутствие, и, уже почувствовав эту повелительную жажду, я не знал, из какого источника ее утолить. Именно в тот день, конечно, я родился как художник, пережив эту возвышенную неудачу, которой всегда является искусство, хотя человек, вечно склонный плутовать сам с собой, и пытается выдать за ответ то, что обречено оставаться трагическим вопросом.
Мне кажется, что я все еще там, сижу в своих коротких штанишках среди крапивы, с магической бутылкой в руке. Я почти панически напрягал воображение, поскольку уже предчувствовал, что отпущенное мне время строго сочтено, но не находил ничего, что было бы под стать моей странной потребности, ничего, что было бы достойно моей матери, моей любви, всего того, что я хотел бы ей дать. Меня только что посетило стремление к шедевру, и ему уже не суждено было меня покинуть. Мало-помалу губы у меня задрожали, лицо раздосадованно скривилось, и я заревел — от гнева, страха и удивления.
С тех пор я свыкся с этой мыслью и, вместо того чтобы реветь, пишу книги.
Впрочем, порой мне случается желать чего-то конкретного и вполне земного, но, поскольку у меня в любом случае нет больше бутылки, не стоит об этом даже говорить.
Я закопал свой талисман в сарае и положил сверху цилиндр, чтобы приметить место, но мной овладело своего рода разочарование, и я никогда не пытался его оттуда достать.
Глава XVI
Однако обстоятельства сложились так, что нам с матерью вскоре понадобились все магические силы, какие можно было найти вокруг нас.
Прежде всего, я заболел. Едва отступила скарлатина, как ее сменил нефрит, и медицинские светила, сбежавшиеся к моему изголовью, объявили меня безнадежным. За время моей жизни меня не раз объявляли безнадежным, а как-то раз даже, отсоборовав, дошли до того, что выставили почетный караул у моего тела — в парадных мундирах, при кортиках и в белых перчатках.
Приходя в сознание, я чувствовал себя очень неловко.
У меня остро развито чувство ответственности, и мысль о том, что я оставлю свою мать в этом мире одну, без всякой поддержки, была мне нестерпима. Я знал обо всем, чего она ожидала от меня, и, лежа пластом, исходя черной кровавой рвотой, думал о том, что увиливаю от своего долга, и это терзало меня еще сильнее, чем пораженная болезнью почка. Мне шел уже десятый год, и я мучительно сознавал, что я всего лишь неудачник. Я не стал Яшей Хейфецем, не стал послом, у меня ни слуха, ни голоса, и вдобавок вот-вот по-дурацки умру, не познав ни малейшего успеха у женщин и даже не став французом. Еще и сегодня я содрогаюсь при мысли, что мог тогда умереть, не выиграв чемпионат по пинг-понгу в Ницце в 1932 году.
Думаю, что именно отказ увиливать от своих обязательств по отношению к матери сыграл значительную роль в моей борьбе за выживание. Всякий раз, видя склоненное надо мной исстрадавшееся, постаревшее, осунувшееся лицо, я силился улыбнуться и сказать что-нибудь связное, чтобы показать, что я еще держусь и все не так уж плохо.
Я старался как мог. Призывал на помощь д’Артаньяна и Арсена Люпена, говорил с врачом по-французски, бормотал басни Лафонтена и, с воображаемой шпагой в руке, прорубался вперед — бей, руби, коли! — как меня учил поручик Свердловский. Поручик Свердловский и сам пришел меня навестить и долго сидел у изголовья, положив на мою ладонь свою огромную ручищу и яростно крутя усы; и это военное присутствие чувствительно ободрило меня в борьбе. Я пытался поднять руку с пистолетом и прицелиться, напевал «Марсельезу» и довольно точно называл дату рождения Короля-Солнца[69], побеждал в конных состязаниях и даже имел наглость увидеть себя на сцене, в бархатном костюме с огромным белым шелковым жабо под подбородком, играющим на скрипке перед восхищенной публикой, в то время как моя мать, плача от благодарности в своей ложе, принимала цветы. С моноклем в глазу и с цилиндром на голове, хотя, признаюсь, не без помощи Рультабия[70], я спасал Францию от дявольских козней кайзера, потом тотчас же устремлялся в Лондон, выручать драгоценности королевы, и поспевал как раз вовремя, чтобы спеть «Бориса Годунова» в виленской опере.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});