Алла Андреева - Плаванье к Небесной России
Я слышала многих прекрасных певцов, опера и концерты в Большом зале Консерватории были содержанием нашей жизни. Не стану говорить о музыкальной сути спектаклей, мы, конечно, воспринимали происходящее без всякой критики. Вспомню один немузыкальный эпизод, произошедший у меня на глазах в Большом театре во время спектакля «Кармен». Кармен пела Максакова, а Хосе — Евлахов. В последнем действии, когда Кармен поет: «Убей или дорогу дай!», оба выхватывали ножи — она из-за подвязки чулка, он откуда-то из-за голенища, — шли друг на друга, и он ее, естественно, убивал. На этом спектакле Максакова выхватила нож, а ее партнер, схватившись за ногу, ножа не обнаружил, то ли тот упал, то ли костюмеры забыли. Хорошо помню растерянное лицо Евлахова и то, как он судорожно шарил рукой в поисках ножа. Но Максакова была не только певицей, но и замечательной актрисой. Поступила она так: через всю сцену Большого театра швырнула нож под ноги Хосе ручкой вперед, да так точно, что он мгновенно его подхватил, а она, раскинув руки, устремилась навстречу ножу и смерти. Весь зал ахнул.
Машин у артистов тогда не было, они ходили в театр пешком, и мы их часто встречали. Хорошо помню очень красивую Гоголеву и то, как видела Прокофьева около Консерватории.
Мы все, постоянные посетительницы Большого театра, были знакомы и знали, какие у кого наряды, потому что это было всегда одно и то же платье. Мы не были богаты и ходили в Большой театр «полузайцами», но в лучшем платье и с хорошей прической. Все это входило в понятие «выхода в театр». Никакой косметикой не пользовались. Никогда! Если барышня шестнадцати-восемнадцати лет красилась, на нее косились. Помню, что одна из посетительниц Большого театра красила губы. Это все знали. Это была «та, которая красит губы!».
Никаких пластинок и патефонов не было. У нас дома стоял рояль, у подружки, где чаще всего собирались, — пианино. Кто-то садился за инструмент, а остальные пели. Мы целыми вечерами пели и играли оперы целиком — «Царскую невесту», «Снегурочку». Пели, конечно, очень плохо, но зато оперы знали наизусть, жили и дышали музыкой. А дома мы с папой играли в четыре руки или папа играл вещи, ставшие навсегда любимыми, а мама пела. А иногда он играл вальсы Штрауса, а я часами танцевала одна в комнате.
В семнадцать лет я ушла из издательства и совсем уже перестала слушаться родителей. Я познакомилась с художниками и начала у них учиться. Больше было негде. Руцай, Арон Ржезников. Как я с ними познакомилась, теперь уже не помню. Они меня рисовали — портреты, конечно. Никому бы в голову не пришло предложить мне позировать обнаженной. А мне ставили в углу натюрморт и учили писать. Основу наших отношений составляла живопись. Это был очень узкий круг людей, с головой погруженных в искусство. Больше всего я училась у Арона Ржезникова, он был очень хороший художник и потом погиб на войне.
Это общение с художниками дало мне какую-то основу будущей профессии. Дома мама постоянно убирала мои натюрморты: они портили вид комнаты. Я познакомилась с Соней Витухновской и Ирмой Геккер. Соня снимала маленькую комнатку, и мы приходили к ней писать друг друга. Мы втроем попытались поступить в Полиграфический институт, но все срезались на экзаменах. Провалившись, вернулись к своим натюрмортам. В то время в Москве проходило много интересных лекций. Мы бегали повсюду, где только можно было что-то послушать, проникали зайцами на любые лекции, особенно по истории искусств, когда узнавали, что где-то их читают. Даже на марксизм-ленинизм зачем-то просачивались. Нас ловили, выгоняли, а мы лезли снова…
В то время шли дискуссии о формализме, никто тогда не понимал, что из этого выйдет. То есть, наверное, люди масштаба Михоэлса или Мейерхольда о чем-то догадывались, но не мы. Дискуссии эти были закрытыми, и мы просто лезли на них через все щели: окна, туалеты, подвалы. Пробирались и слушали, слушали… И кого только мы не слышали: и Михоэлса, и Таирова, и Эренбурга, и Михалкова, и Фаворского. Мы тогда не понимали, что присутствуем на последней схватке людей культуры с теми, кто эту культуру вскоре задавит. Даже когда сами уже учились, не понимали, что происходит, в голове были только живопись, только искусство…
В 35-м году был организован Институт повышения квалификации художников-живописцев, чтобы переучивать художников, испорченных ВХУТЕМАСОМ и желавших «покончить с формализмом» и стать реалистами.
Мы с Соней Витухновской, две девчонки, притащили туда свои работы (мне было двадцать, ей — двадцать два). Все остальные были настоящими художниками. Мы попросили: «Ну, пожалуйста, посмотрите…». И расставили работы перед членами приемной комиссии. Те посмотрели, помолчали, потом вдруг спрашивают: «Девочки, а вы хотите учиться?». Мы онемели. Нас выручила одна женщина из приемной комиссии: «А зачем они, по-вашему, показывают работы? Вы что же думаете — они принесли работы и учиться не хотят?». И нас приняли.
Так наступили три года моей учебы в институте. Эти три года — вся моя профессиональная подготовка. Дома я рассказала о своем поступлении в институт только тогда, когда все уже произошло. А у папы была своя мечта.
Дело в том, что он, будучи человеком необыкновенно талантливым, просто из любви к предмету разработал свой собственный, очень интересный подход к пластической анатомии. Это была динамическая анатомия в отличие от той, статической, которую обычно преподают. Знать, как расположены мышцы, кости, как они называются, недостаточно. Важно, как они работают, когда какая мышца напряжена, а какая — ослаблена.
Папа подал документы в тот же институт. Он решил преподавать там этот курс. Узнав об этом, я расплакалась: я очень гордилась, что поступила в институт сама, а теперь мне никто не поверит, все будут показывать на меня пальцем: «Вот дочка нашего профессора!». Папа забрал документы. Он понял, что поступление было для меня актом самоутверждения. В результате я лишила папу его мечты, а художников — необыкновенно интересного преподавателя и совершенно нового принципа пластической анатомии.
В институте я попала в мастерскую к Василию Бакшееву. А когда я оказалась там из немногих лучшей, меня перевели к Борису Иогансону — для народного художника Иогансона собирали из разных мастерских группу лучших учеников. Бакшеев возражал, говорил, что в мастерских должны быть разные люди, поскольку более слабые ориентируются на сильных, и был прав. Но его не послушали.
Не стану говорить об Иогансоне как художнике, это дело искусствоведов. Но педагогом он был никудышным. Спасибо ему просто за то, что не мешал нам учиться самим. Положение Иогансона оказалось непростым. Собрались люди не намного моложе его, половина из них закончила ВХУТЕМАС. Поэтому он дал нам полную волю, и мы ею воспользовались. Мы же учились не для того, чтобы отбыть определенное количество часов, сдать экзамены и уйти. И очень много работали сами, в том числе над фактурой. Писали не только кистью, а рваными бумажками, куриными перьями, сочетали это с гладкой фактурой. Решали какие-то невероятные, чисто формальные задачи. Иогансон подходил, смотрел — и уходил, за что я ему благодарна.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});