Юрий Зобнин - Николай Гумилев
Вячеслав раз, подмигивая, предложил сочинить Гумилеву платформу: “Вот вы нападаете на символистов, а собственной твердой позиции у вас нет! Ну, Борис, Николаю Степановичу сочини-ка позицию…” С шутки начав, предложил Гумилеву я создать адамизм; и пародийно стал развивать сочиняемую мной позицию; а Вячеслав, подхвативши, расписывал; выскочило откуда-то мимолетное слово “акмэ”, острие: “Вы, Адамы, должны быть заостренными”. Гумилев, не теряя бесстрастья, сказал, положив ногу на ногу:
— Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию — против себя: покажу уже вам “акмеизм”!
Так он стал акмеистом; и так начинался с игры разговор о конце символизма» (Белый Андрей. Начало века. М., 1990. С. 356 (Литературные мемуары).
Вне всякого сомнения, что под «разговором о конце символизма» Белый имеет в виду знаменитую «дискуссию о символизме» 1910 года — полемику, спровоцированную статьями Вяч. И. Иванова «Заветы символизма» и A.A. Блока «О современном состоянии русского символизма» и приведшую в конце концов к распаду единой символистской литературной группировки. Для всех участников этой дискуссии главным являлась проблема отношения литературы к религии. Все прочие аспекты, в том числе и поэтические, оказывались здесь частными вопросами, которые не имели принципиального характера. «В сущности, — писал о выступлениях Иванова и Блока их оппонент В. Я. Брюсов, — возобновлен дряхлый-предряхлый спор о свободном искусстве и тенденции. […] Мистики проповедуют “обновленный символизм”, “мифотворчество” и т. п., а в сущности хотят, чтобы поэзия служила их христианству, была бы ancilla theologiae (служанкой богословия. — Ю. 3.)»(Печать и революция. 1926. № 7. С. 46). И если понятия «акмеизм» и «адамизм» возникают, как указывает Андрей Белый, в ходе «разговоров о конце символизма» 1910 г., то их содержание должно быть каким-то образом соотнесено с тем, что говорилось на «башне» о взаимоотношениях религии и искусства.
Главным значением греческого ακμη является значение «высшей степени», относимое к какому-нибудь развивающемуся во времени явлению. Но центральным положением в статье Вяч. И. Иванова как раз и является неоднократно повторенное пророчество о некоей будущей «высшей стадии» в развитии символизма — стадии, на которой символизм превратится из «только искусства» в «новую религию», (т. н. «свободное мифотворчество»), а поэты-символисты, взойдя на подлинные «высоты духа», из «литераторов» превратятся в «пророков» («теургов»): «Прежде была “символизация”; отныне будет символика. Цельное миросозерцание поэта откроет ее в себе, цельную и единую. Поэт найдет в себе религию, если он найдет в себе связь» (Иванов Вяч. И. Заветы символизма // Иванов Вяч. И. Родное и вселенское. М., 1994. С. 190). Если мы посмотрим на гумилевскую, по слову Андрея Белого, «анти-символистскую платформу» в этом контексте, очень многое станет понятным.
Очевидно, что на протяжении двух лет, в 1910–1911 годах, на «башне» Иванова не затухали споры, вызванные «дискуссией о символизме», причем самой горячей была полемика между хозяином «башни» и Гумилевым — тогда частым и желанным гостем (Андрей Белый. Начало века. М., 1990. С. 356 (Литературные мемуары). Эти споры вращались в основном вокруг ивановского тезиса о «высшей» или «синтетической» стадии в развитии символизма (шире — современного искусства), так что, вполне в духе «классических» вкусов, царящих на «башне», является греческое словечко ακμη и вырабатывается особый полемический жаргон: речь идет уже о литературном «акмеизме» как о возможной ближайшей перспективе развития отечественной словесности. Гумилев, как легко предположить, был совершенно не согласен с Вяч. И. Ивановым (и Блоком) в том, что русские символисты являются «новыми пророками», которым суждено объявить человечеству «последние истины», сообщаемые через них Святым Духом в канун «исполнения сроков», — такое заключение казалось ему откровенно кощунственным (и не только ему одному).
Но, не соглашаясь с Ивановым в этом, Гумилев разделял ивановское положение, что «высшая стадия» в развитии любой национальной литературы, так сказать, ακμη ее истории, наступает тогда, когда в литературном процессе обозначается стойкое сознательное движение в сторону религии. В том, что литература в высшем своем проявлении должна добровольно превратиться в «ancilla theologiae», Гумилев был убежден не меньше мистика Иванова. И Вяч. Иванов и Гумилев равно считали, что в эпоху акмеизма литература обнаружит связь с религией, однако мыслили этот акмеизм по-разному.
Иванов полагал, что миропереживание поэта-символиста может естественно трансформироваться в некую «новую религиозность», синтезирующую декадентский мистицизм и православную догматику, Диониса и Христа. Ведь символизм видел в художественном вдохновении, доведенном до экстатического напряжения, — возможность «дотянуться до небес», войти в непосредственный контакт с высшими силами, «познать непознаваемое». Поэтому и результаты творчества — будь то стихотворный или прозаический текст, живописное полотно или музыкальная фраза, — символисты мыслили не столько художественной, сколько религиозной ценностью.
Гумилев считал «новую религиозность» еретической утопией Иванова и в качестве главного условия вхождения в «акмеистическую стадию творчества» считал сознательный отказ художника от какого-либо личного произвола, от любого «декадентства» в религиозной сфере вообще. Не «дерзание», а «смирение», признание художественного творчества лишь поиском совершенных форм для выражения переживаний, находящихся за гранью искусства и не связанных с ним непосредственно — вот его эстетическое credo. Недаром специфику своего художественного мировосприятия Гумилев-акмеист объяснял прямыми аналогиями с традициями средневековой христианской религиозной живописи, европейской и русской, с ее идеей канона, «учиненного образца», ограничивающего свободную фантазию живописца:
На всем, что сделал мастер мой, печатьЛюбви земной и простоты смиренной.О да, не все умел он рисовать,Но то, что рисовал он, — совершенно.
(«Фра Беато Анджелико», 1912)Таким образом, если акмеизм и мыслился Гумилевым как «принятие мира», то уж никак не «во всей совокупности красот и безобразий» (как полагал другой теоретик акмеизма, С. М. Городецкий), а по правилу иконописной изобразительности, являющейся, по словам Е. Н. Трубецкого, прежде всего «проповедью». «Любовь к миру» предполагается здесь лишь в таких формах, которые не противоречат «вере в Бога», и только этим обеспечивается в глазах Гумилева «акмеистическое совершенство» в изобразительном мастерстве:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});