Мирослав Дочинец - Вечник. Исповедь на перевале духа
Я выбрал университет.
«Вольному воля, спасенному рай», - обронил он потеплевшим голосом.
А к Терезке каждую субботу несли меня через четыре села крылья, а рядом с ней обмякали на воск и истекали к ее белым, как гусята, ножкам. Я брал в свои руки дорогое личико, тоже белое и матовое, и охлаждал им свой распылавший вид. Удивительна природа женщины, которую любишь без памяти. Когда тебя испепеляет страсть, она освежает; когда на сердце ледок - согревает; когда усыхает в сомнениях душа-она наполняет тихой нежностью. Я готов согласиться с Платоном, что любящие сердца отыскивают одно в другом свое подобие, любовь есть ни что иное, как союз разделенных частиц единого когда-то существа.
Я любил, мое сердце готово было разорваться от полноты любви. Я терялся, растворялся в ней. Я не владел чувствами, они правили мной, делая меня слабым, ранимым, слепым. Я не понимал Терезку, когда она с ласковой грустью шептала мне:
«Не будешь ты мой, хлопче. Не будешь».
«Отчего так говоришь, сладенькая?»
«Оттого, что вижу: весь свет отражается в твоих глазах, а не моя глухомань».
«Ты мой свет, любка».
«Я в зеницах лишь твоих, а за ними - огромный свет без меня».
«Что ты видишь там?»
«Вижу горы, леса, моря и реки. Реки воды и реки крови. И реки людей, что проходят сквозь тебя, и ты проходишь сквозь них».
«Да ты, зозулько, ворожка».
«Все девки ворожки, когда любят. По четыре глаза имеют. Одну пару для плача, другую - для любования. По четыре руки, чтобы милого след к себе пригребать. По четыре ноги, чтоб от чужих убегать и к своему прибиваться. По два сердца. Одно - для людей, другое - для суженого».
Мирослав Дочинец
«Так где мое сердечко?» - искал я дрожащими губами теплое яблоко под сорочкой.
И вот встретил я однажды в воскресенье одного человека из нашего села, пришедшего в Хуст на базар.
«Слышал новость? Жандарм Ружичка испортил Терезку Столярову».
«Как?» - вспыхнул я огнем.
«А так. Подбивал к ней клинья, подбивал. А та никак. Тогда подкараулил на пасеке и взбесил девчонку. Как говорят: еслы ты девка выше, так не ходи в рище. Отец, как узнал, хотел его зарубить, да челядь повязала. Пришли урядники, судили-рядили и приказали Ружичке жениться на Терезке. Тот и не отгребается...»
Я как стоял у стены, так и вмерз в камень... Свет помутился. В голове не было никаких мыслей, только бухала яростно кровь и пястуки кресали о стену. Жалость и злость закипали во мне, пока не затвердели в решении - «убить!» И понесся я стремглав в село - овражками, толоками и реденькими хамниками-гаями. Понесся, обгоняя свой гнев. Ибо почему-то не моя обесчещенная Терезка стояла перед глазами, а холеное лицо Ружички с насмешливыми глазками- пульками и закрученными рожками усов.
Его в наше село приставили после того, как прошел слух, что на Верховине мутит Микола Шугай, дезертировавший в прошлую войну из австро-венгерской цисарско-королевской армии и обьявивший себя новым Олексой Довбушем, ватагом новых опришков - народных защитников. Тьму жандармов нагнали тогда в округ. Иржи Ружичка был ветреным урядником, волокитой и насмешником и мог за один присест осушить ведро пива. Ходили за ним сплетни, что он сын большого человека в Праге, что был офицером и отколол какой-то номер, за что и сослали его в подкарпатские дебри простым урядником. Денег имел достаточно, на службе особым рвением не отличался, распутничал с женщинами, вечерами гулял по корчмам.
Там я и предполагал его застичь. А перед тем проник в дедову хижину (домашние уже спали), пошарил под крышей и нащупал старую фузию - кремневое ружье. Мы охотились с ней на зайцев, когда те в предзимье подкрадывались к садовым саженцам.
Стояла тихая, точно корень в земле, ночь. В выселке из каждой дыры пялилась на меня стоглазая тревога. В корчме Гершка мяукали гусли и бледные тени хлипали за стеклом. Остановился какой-то человек с возом, привязал лошадей.
«Позовите жандарма Ружичку, - попросил я. - Скажите, что важное дело к нему».
Человек вошел в корчму, а я приладил кремень. И был тогда мой мозг такой холодный, как ствол, вспотевший росой. И казалось, что дышу я инеем. Смертью дышу.
Визгнула дверь. Вышел Ружичка, поскрипывая сапогами, простоволосый и красный с духоты. Осмотрелся и, никого не обнаружив, стал мочиться. Лунная струя журчала в лопухах, а я стоял с поднятым стволом в темени и не знал, что делать. Злость оставляла меня, стекала в землю, как его струя. Чужим голосом я что-то крикнул. Жандарм обернулся, и я ступил на светлую полосу, ложившуюся из окна. Ствол почти воткнулся ему в чрево, а он глупо ухмыльнулся и даже дважды икнул.
«Умрешь за то, что учинил», - сказал я и, прислушиваясь к своему голосу, понял, что смерти его не хочу.
Моя злость иссякла начисто, теперь я чувствовал лишь немилосердную жалость к себе и к Терезке. И слезы текли по скулам и капали с подбородка. А жандарм смотрел и скалился. Тогда я опустил фузею и ухватил его за шиворот. Тряс им, как черт ногавицами, рвал сорочку, бил по лицу и в грудь. А он молчал и мотался в стороны, как сноп. Да он пьян, догадался я. В ту минуту скрипнула дверь и на пороге возник еще один жандарм. Он крикнул и выхватил что-то из-за пояса. Грохнул выстрел, звякнула бляха на моем ремне, и какая-то сила швырнула меня в кустарник.
Обильно цвел терновник в том раю. Белая кипень заглушала старую пивницу, где я прятался от света. Цвет облетит, брызнут зеленые пупчики, за лето затужавеют и покраснеют, к осени почернеют, а дальше поседеют так, вроде туман налег на ягоду. Чисто как людской круг жизни. Не дурак ведь говорил: век наш краток - сверкнет и погаснет. И на той жизненной дороге больше ухабов, чем гладкости. Больше горя примешь, чем радости. Такие вот невеселые мысли посещали меня в укрытии на пивнице моего цимбора.
Послал две записки Терезке - она их не взяла. И заказала мне навеки дорогу к своим воротам. Ружичка уж угощал мастера в корчме, помирились, должны породниться. А меня обьявили в розыск. Ибо где такое видано, чтобы на чешского жандарма напали с оружием, покушались убить, ограбить! Смешно, однако в моем сжатом кулаке взаправду остался золотой крестик, который я с яростью сорвал с его груди. Перешептывались, будто я пристал к банде Шугая. Ныне я персона нон грата, мне улыбаются темница, суд. Гимназийный товарищ, меня прятающий, советовал бежать в Румынию, переждать, пока все уляжется. А что уляжется? Черный паук-недоля сплел свою сеть так хитро, так споро, что в одно мгновенье забрал у меня все - и Терезку, и гимназию, и волю.
Ничто не удерживало меня тут, родная земля изгоняла. И однажды ночью, темной, как мои думы, пошел я в горы. И пошла следом, как лист по Дунаю, моя доля.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});