Людо ван Экхаут - Это было в Дахау.
Франс ван Дюлкен сидел один в стороне. Йозеф Бонвуасин тоже. Они были обречены. У них не осталось сил. У меня тоже было слишком мало сил, чтобы подойти и как-то подбодрить их.
Мы засыпали и снова пробуждались. Кто-то разговаривал во сне, кто-то беспокойно стонал.
На следующее утро мы впервые услышали, как на расположенном поблизости лагерном плацу проводится утренняя поверка, до нас доносились шаги тысяч узников, резкие окрики капо. Затем – тишина. Громкие голоса старост блоков. Команда: «Шапки долой!» – и затем резкий короткий звук – это шапки одновременно хлопнули по ногам.
Нас выгнали на улицу. Светало, и лампы горели уже не так ярко, как ночью. С наступлением дня лагерь казался не таким зловещим. Широкая аллея молодых тополей делила лагерь пополам. Слева и справа стояли длинные низкие бараки. Я вспомнил рассказы об Эстервегене. Подземный ход и радио… Может быть, здесь не так страшно. Если мы будем постоянно находиться в бараке, а не в запертой камере, если будем иметь возможность разговаривать друг с другом, то можно стерпеть более грубое, чем в тюрьме, обращение.
Мы не очень задумывались над тем, что нас ждет. Зябко жались друг к другу, окоченевшие от холода и ослабевшие от голода. Со вчерашнего утра нас не кормили. На крыше кирпичного здания огромными буквами было написано: «Есть лишь один путь к свободе. Его вехи: послушание, усердие, честность, порядок, чистота, трезвость, правда, самоотверженность и любовь к родине». Это было написано для того, чтобы постоянно напоминать нам о том, что мы лишены свободы.
Подул ветер, и на противоположной стороне лагеря, за проволокой и шестью вышками, поднялся черный дым – дым, чернее, тяжелее и гуще которого я еще не видел никогда в своей жизни. Все смотрели на этот дым, и никто не произнес ни слова.
Мы долго стояли на плацу. На широкой аллее началось движение. Лагерная аллея… Мы старались не смотреть по сторонам. Возможно, каждому из нас хотелось оставаться в неведении.
Подбежали эсэсовцы с собаками. Они пинками выравнивали строй. Двадцать рядов по десять человек. Началась поверка. Первая и последняя в Дахау перекличка, когда назывались наши фамилии. Потом мы все превратились в номера. Заключенные, фамилии которых были названы, переходили в новый строй. Трижды выкрикнули фамилию «фон Эсконте», прежде чем я рискнул спросить, не меня ли имеют в виду. Эсэсовец с ревом подлетел ко мне и ударил кулаком в подбородок. Я упал.
Он топтал меня ногами и орал:
– Конечно, это ты, поганец! Твоя фамилия фон Эсконте. Так записано в твоей карточке. Мне наплевать, как тебя зовут. У тебя нет больше имени. Все равно у тебя один путь – в трубу.
Он топал ногами и орал до тех пор, пока я не поднялся. У меня болели ребра и так кружилась голова, что я боялся снова упасть.
– Теперь знаешь, как твоя фамилия, идиот?
– Ван Экхаут,- сказал я.
Я ждал нового взрыва, но он засмеялся:
– Глупый вонючий француз. Даже не знает толком, как его зовут. Да здесь это и не надо. Фамилии больше не потребуются.
Я поплелся в другой строй и постарался встать как можно дальше сзади. Когда один из заключенных, которого обругали вонючим французом, робко заметил, что он бельгиец, его ударили.
– Все равно. Бельгиец – тот же вонючий француз.
Нам выдали красные треугольники с буквами: «Б» – для бельгийцев, «Ф» – для французов, «Г» – для голландца ван Дюлкена. Приказали пришить треугольник на куртки острием вниз. Потом выдали белую нашивку с номером. С этого момента мы превратились в номера.
Я стал номером 134711.
Затем нас погнали по лагерной аллее. Строем по пять человек в ряд. Было приказано идти в ногу, а это не так-то просто в деревянных башмаках – при каждом шаге они сваливались с ног. Нас подгоняли пинками. Не успеешь надеть, башмак – пинок. И так нас прогнали по всей лагерной аллее. Вот тут-то мы по-настоящему познакомились с Дахау. Лагерную аллею укатывали. Катком служил примитивный тяжелый бетонный вал, который могли сдвинуть с места лишь три-четыре лошади. Но в Дахау хватало людей, и у катка надрывались шестнадцать изможденных мужчин. Они работали в штрафной команде. Вокруг них носились капо и эсэсовцы, осыпая несчастных бранью и побоями. А за катком брели другие заключенные, полные страха и отчаяния. Их роль была ясна. На лагерной аллее позади этой процессии остались лежать мертвые и потерявшие сознание. Мертвецов нетрудно было отличить – они лежали с открытыми глазами и открытым ртом. Заключенные, шедшие за катком, были «резервом» – они должны заменить тех, кто упадет. Ни один из них не обернулся в нашу сторону, когда мы проходили мимо. Головы опущены, как у старой ломовой клячи, которая понимает, что подохнет в ярме. Мы бросили беглый взгляд на их изнуренные лица, на мертвецов же старались не смотреть.
Глядя на этих узников, мы как бы смотрелись в зеркало. Мы уже видели и самих себя в состоянии крайнего изнеможения. Открытые рты… Открытые невидящие глаза…
Нас привели к блоку № 17. Все блоки имели номера: четные слева, нечетные справа. Между блоками с четными номерами проходы просматривались насквозь. Мы видели внутренние дворы и за ними – колючую проволоку. Но проходы между блоками справа были загорожены грубыми заборами и завешены мешковиной.
Первое знакомство с лагерем показалось мне, узнику, еле передвигавшему ноги, целенаправленной шоковой терапией. Человека сразу же превращали в животное, заменяли фамилию на номер, лишали надежды и доводили до отчаяния. Я считал, что немцам эта шоковая терапия в какой-то степени удалась.
Но самый страшный удар ждал нас во дворе блока № 17. Эсэсовцы остались на улице, а мы с этой минуты становились узниками карантинного блока. Блоки в Дахау были рассчитаны на 400 узников, но в тифозные, или карантинные, блоки загоняли до двух тысяч.
Карантинные, «тифозные» или «закрытые», блоки, как их называли заключенные, находились на нечетной стороне. Первоначально все новички поступали в один блок. Но в хаосе 1944-1945 годов, когда германский рейх быстро шел к гибели, лагерь уже не справлялся с потоком заключенных, и все нечетные блоки стали служить карантинными блоками. Позднее они получили название тифозных из-за вспыхнувшей страшной эпидемии тифа.
Узники блока ни о чем нас не спрашивали и вообще не проявили к нам ни малейшего интереса. У всех были худые, изможденные лица, безучастные глаза, бескровные губы.
Я подумал, что никогда не буду похожим на них.
– Таким я никогда не стану – сказал я Жаку ван Баелу.
Он посмотрел на меня и покачал головой:
– Да мы и сейчас уже почти такие же.
Нас расселили по четырем боксам. Я попал отдельно от Жака ван Баела. Наверное, потому, что в строю мы стояли плечом к плечу, нас нарочно разъединили. Огорчаться по этому поводу не приходилось. Пока кого-то выталкивали из строя, другой уже заступал на место ушедшего. У тебя сразу же появлялся новый друг, а если и его уводили, то ты забывал его и старался вцепиться в следующего. Вместе с нами в барак загнали и старых заключенных. В жилом боксе топилась большая кирпичная печь и было тепло. Вдоль стен стояли скамьи, посредине – длинный стол и табуреты. Но оказывается, нас вели не сюда, а в спальню, где ужасно воняло и было холодно. Воспользовавшись тем, что прибыли новички, старожилы заняли лучшие спальные места. Странно было видеть, как они, тяжело дыша, взбираются на верхние нары. Я хотел было лечь внизу, но один из заключенных схватил меня за руку. Он смотрел на букву «Б» на моем красном треугольнике.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});