Татьяна Луговская - Как знаю, как помню, как умею
Милая дама с корзинкой взбитых волос на голове! Кто ее научил так необыкновенно все устроить в этом маленьком, уютном, домашнем, приветливом магазине? Оглядываясь назад, я благодарю ее за ту удивительную радость, которую она принесла в наше детство своим сказочным магазином под названием «Привет». Я до сих пор иногда вдыхаю запах этого магазина, я его не забыла. В «Привете» хотелось быть, жить, находиться всегда, всю жизнь…
Но мама расплачивалась, дама кивала своей неправдоподобной прической, колокольчик на дверях уже не звенел радостно, а грустно, прощально стонал — мы выходили на лестницу и дальше на улицу. Жалко, конечно, было покидать «Привет», но в кармане у меня лежала какая-нибудь очередная, добавочная к тетрадкам покупка, и, в общем, я была счастлива.
Я была счастлива, и мир сиял вокруг меня. Солнце горело в стеклах домов, снег искрился, извозчики лихо скользили по мостовой и кричали «но-о», из булочной Филиппова так упоительно пахло сдобными плюшками и ванилью, а веселые воробьи, пронзительно чирикая, как оглашенные, налетали на лошадиный навоз и, видимо, были так же, как и я, вполне довольны своей жизнью…
Мое детство было до краев наполнено счастьем, а между тем развивающийся характер захотел проверить себя в страдании и горе. Но ни того, ни другого не было. Были огорчения, но драмы не получалось. Не складывалась драма! И все же необходимость несчастья червяком начинала шевелиться во мне…
Если за мной в гимназию приходила няня, то перспектива услышать мелодию колокольчика из «Привета» ускользала, и все радости, связанные с этим звонком, потухали. В эти дни я старалась увидеть мир печальным и мрачным. Солнце хоть и сияло, но освещало только грязные окна подвалов, обшарпанные фундаменты и морщины домов. Снег становился серым от грязи. И эта нищая старушка около булочной Филиппова опять была на месте, и мне нечего было ей подать, так как денег у меня не было. Не было их и у няньки, судя по ее вздохам и тоскливым взглядам, которые она бросала в сторону переулка, в котором раньше помещалась «казенка».
Ах, как все некрасиво, и убого, и бедно кругом! И воробьи — дураки — сели в навоз и радуются. А чего тут радоваться? Это же навоз, а они считают, что это счастье. Дураки они! А из открытой форточки слышен пятый номер Ганона, а это уж самая унылая музыка на свете! Даже дама из «Привета» не радовала, а была похожа на кукушку из часов, когда кивала из своего окна. Словом, все было мрачно вокруг, и наступал самый подходящий момент сделаться мне несчастной… Я начинала хромать, сильно припадая на левую ногу. Мне нравилось выдумывать, что я бедная и хромая, и вот иду, горемычная, из гимназии, и нога у меня не действует. Если мне удавалось немного отстать от няни, я оттопыривала языком щеку изнутри, чтобы быть не только хромой, но и криворожей. И тогда уже почти все прохожие непременно обращали на меня свои сочувственные взоры. Фантазия моя разыгрывалась, я сочиняла, что я подкидыш, что родители мои, графы, подкинули меня и исчезли, что в младенчестве по мне проехала телега, и я стала хромая и криворожая. И теперь никто меня не любит и никому я не нужна. Но мне и не надо — потому что я гордая. Я старалась отстать от няни еще больше, чтобы все думали, что я иду одна, что вообще я совершенно одинокая девочка. У меня нет ни брата, ни сестры, а «графы-родители», подкинувшие меня, — злодеи. Из глаз моих начинали капать слезы, и я бесконечно жалела себя.
Однажды, увлекшись своим одиночеством и криворожием, я не заметила, как столкнулась недалеко от дома с мамой.
— Танечка, что с тобой случилось? — раздался надо мной ее певучий и ласковый голос. Вторжение реальной действительности в мой несчастный, но гордый мир, был столь неожиданным, что я, грубо отпихнув маму, закричала, что она мне уже не мать и что я прошу оставить меня в покое в связи с тем, что я подкидыш. С моим бешеным характером вспыльчивая, но добрая мама не в силах была сладить: тут нужна была другая управа. И я была отведена домой и посажена в кабинете отца на стул около печки. Наказание углубило мое несчастье, и, сидя в ожидании отца, я продолжала обдумывать и развивать мысль о своем сиротстве и покинутости.
Наконец папа вернулся из гимназии. Он вошел в форменном мундире в кабинет, взял стул, поставил его рядом со мной, сел и мягко спросил:
— В чем дело, Таня, почему ты хромаешь на улице и делаешь гримасы? Расскажи мне, пожалуйста, — голос его был так добр и задушевен, глаза такие милые, а я так уютно пригрелась около печки и уже устала быть подкинутой сироткой, что характер мой не выдержал — я разрыдалась и поведала ему свою горькую судьбу. И как меня подкинули родители-графы, и как меня переехала телега, и я стала хромая и криворожая, и никому ненужная, и всеми нелюбимая и покинутая!
Я хлюпала носом, прижавшись к его колючему мундиру, и мне казалось, что он и есть тот самый граф, который подкинул меня, и вот он нашелся, и оказался не злодеем, и теперь будет любить меня вечно…
Папа совсем не рассердился, снял с меня наказание, спросил, что я читаю, с кем дружу в гимназии (особенно заинтересовался моей дружбой с «княжной») и посоветовал больше не выдумывать, что я графский подкидыш, а выдумывать что-нибудь более интересное, и не про себя, а про других. А выдуманное рассказывать ему, когда он будет ложиться отдыхать после обеда.
— Каждый день, — спокойно, но строго сказал папа, — я буду ждать от тебя новую историю. А сейчас ты пойдешь и попросишь прощение за свою грубость у мамы.
Не умеющая долго сердиться мама тут же меня простила, и при ее участии я стала с большим волнением придумывать для папы рассказы. Про графов и подкидышей я забыла, это отскочило от меня, как блоха.
Часть вторая
1917 год
Как произошла революция — этот день, это утро, этот час — я не помню совершенно. Помню ее продолжение и измененный быт нашего дома. Главный интерес для меня заключался в том, что стреляли. (Наш дом оказался под перекрестным огнем, так как на колокольне Храма Христа Спасителя находились большевики, а в Александровском училище на Воздвиженке юнкера, — а мы жили на Волхонке, посередине.) Пули непрерывно летали через наш дом, окна в кухне были разбиты, свет в ней не зажигался. Два окна в отцовском кабинете загородили матрацами и подушками, там и днем горела настольная лампа, а папа сидел за письменным столом и занимался. Он был спокоен и невозмутим.
Главная жизнь дома переселилась в умывальную комнату, не имевшую окон. Булочные не работали, и нянька целый день сидела около печки в умывальной, пекла лепешки, мешала угли кочергой, ну и конечно, рассказывала про Додона. Додон, как всегда, был главным в происходящих событиях. Когда со звоном рушилось очередное стекло, няня говорила: «Ишь, Додон бесится — опять стекло бьет — предупреждение нам дает». Додоновское предупреждение было неясно, но новая жизнь нравилась мне чрезвычайно. Помню гречневую кашу, сделавшуюся главной едой в нашем доме, которую варили в голландской печке, и нянины бесстрашные походы через двор в погреб за капустой и в сарай за дровами. Помню мамино волнение по поводу исчезновения из дома на целый день Володи, его оживленное возвращение с пустыми гильзами в руках, и заявление, что юнкеров наконец отогнали от Храма Христа Спасителя…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});