Вениамин Каверин - Эпилог
Она открыла широкую дорогу бесчисленным блюдолизам и дармоедам, которые тотчас стали рвать в клочья все достойное, что осталось в литературе. После Двадцатого съезда партии была полоса, очень короткая, когда постановления ЦК открыто высмеивались на собраниях. Я помню остроумную речь Ольги Берггольц, высмеявшей Жданова, который, едва умея играть «чижика» на рояле, осмелился судить о том, какие произведения должен создавать Шостакович. На Всесоюзном съезде преподавателей русской литературы, состоявшемся в Московском университете, К.Симонов решительно осудил постановление 46-го года как давно устаревшее, невежественное и бесспорно мешающее развитию литературы. На этом же съезде я выступил в защиту Зощенко, прочитав речь, которую дважды повторил впоследствии в Союзе писателей.
Когда вместе с Симоновым мы вышли из старого здания университета на Моховой, я поблагодарил его и от всей души поздравил с блистательным выступлением. Он пожал мне руку, улыбаясь. Он был доволен, но и одновременно как-то смущен, озадачен.
— Да, но в зале было много беспартийных, — сказал он, прокартавив это «беспартийных» с интонацией, по которой нетрудно было догадаться, что он далеко не уверен в том, что «попал в яблочко», выступив с критикой постановления ЦК.
Так вот: и в «светлую» пору знаменитые постановления оберегались, сохранялись…
А смешно его читать в наши дни потому, что в этой неравной схватке между телеграфистом Ять и литературой победила истерзанная и все-таки сияющая ровным светом гордости и достоинства литература. Увенчана мировой славой, признана и глубоко любима на родине Ахматова — и не к Ларисе Рейснер, а к ней хочется отнести известную строку Пастернака:
Бреди же в глубь преданья, героиня.
Нет, этот путь не утомит ступни.
Ширяй, как высь над мыслями моими:
Им хорошо в твоей большой тени.
Победил Зощенко, «смертию смерть поправ», заставил отвести ему одно из первых мест в нашей литературе. Но какие жертвы, какие муки должен был перенести он во имя этой победы! Умолчать о них я не имею права.
8Итак, в августе 1946 года он вступил в первый круг ада. Если окинуть одним взглядом все, что произошло с ним в течение последующего десятилетия, можно сказать, что положение униженного, опозоренного писателя не изменилось. Даже смерть Сталина, даже полоса неопределенных надежд после XX съезда прошли мимо него вопреки усилиям немногих друзей. Это была полоса маятника. Маятник качался. То здравый смысл и верное понимание искусства заставляли его отклоняться влево, то под влиянием Кочетова и других он отклонялся вправо. Но эти колебания почти не отражались на судьбе Зощенко. Там, наверху, никто и думать не думал об отмене произнесенного над ним приговора.
В 1952 году он приехал в Москву. Ему не удалось достать отдельного номера в гостинице, и он был вынужден поселиться в общежитии. Дежурный, появившись на пороге, крикнул:
«Зощенко к телефону!»
Соседи кинулись к нему с расспросами, когда он вернулся:
«Какой Зощенко? Однофамилец?»
«Неужели тот самый? Не может быть!..»
На него смотрели как на воскресшего из мертвых. Все как один были глубоко уверены, что он давным-давно погиб где-ни-будь на Колыме или в Джезказгане.
Вот что пишет о нем Л.К. Чуковская 7 августа 1955 года:
«М.М. неузнаваемо худ, все на нем висит. Самое разительное — у него нет возраста, он — тень самого себя, а у теней возраста не бывает. Таким, вероятно, был перед смертью Гоголь. Старик? На старика не похож: ни седины, ни морщин, ни сутулости. Но померкший, беззвучный, замороженный — предсмертный. В молодости он разговаривал со всеми очень тихим голосом, но тогда это воспринималось как крайняя степень вежливого обращения, а теперь в его голосе словно не осталось звука. Звук из голоса выкачан… “Самое унизительное в моем положении — что не дают работы. Остальное мне уже все равно”. Прочитал телеграмму от В.Каверина: “Правление Союза постановило добиваться обеспечения тебя работой”. Пожаловался, что ничего не ест…»
Итак, самое унизительное — не в том, что его имя втоптано в грязь, а в том, что ему не дают работать. Он писал об этом и мне. Он понимал, что работа была единственным средством перенести незаслуженные оскорбления, отступничество друзей, горечь одиночества. Но эта возможность надолго закрылась для него с августа 1946 года.
«У него были “накопленные строчками” небольшие деньги, и первое время он не нуждался в работе для заработка, — пишет Е.Г. Полонская, наш старый общий друг, единственная “сестра” среди “серапионовых братьев”. — Потом пошло в продажу домашнее имущество. Не имея возможности печатать рассказы, он пробовал заняться сапожным ремеслом, которому когда-то научился в поисках профессии. Но он не был искусным и модным сапожником, и мало кто давал ему заказы на босоножки»[29].
Я уже не жил тогда в Ленинграде, переехал в Москву. О попытке Михаила Михайловича сделаться сапожником я не знал.
«Несколько лет спустя, — продолжает Полонская, — я познакомилась с врачом-невропатологом Киселевой, лечившей жену Зощенко. Она рассказала мне, как посещала больную Веру Владимировну в “писательской надстройке” на улице Софьи Перовской, как любовалась вначале красивой спальней из белого полированного дерева и стеклянной горкой, на шелках которой красовались редчайшие фарфоровые фигурки. С каждым разом этих фигурок становилось меньше, а потом исчезла и сама горка, а с нею и другие предметы обстановки.
В послевоенные годы возникли в Ленинграде коммерческие магазины, где можно было за большие деньги купить сахар и масло тем, кто не получал карточек. Зощенко и его семья были лишены продовольственных карточек. Приходилось продавать вещи. Но ни Зощенко, ни Вера Владимировна не умели этого делать. Они нашли “благодетельную женщину”, которая взялась устраивать их вещи и покупать для них еду. Львиная доля, разумеется, доставалась ей»[30].
Продано было все, вплоть до писем Горького (в Книжную лавку писателей), — писем, которые полны восхищенных отзывов, безоговорочным, полным признанием.
9В сущности, судьба Зощенко почти не отличается от бесчисленных судеб жертв сталинского террора. Но есть и отличие, характерное, может быть, для жизни всего общества в целом: лагеря были строго засекречены, а Зощенко надолго, на годы, для примера был привязан на площади к позорному столбу и публично оплеван. Потом, после смерти Сталина, вступило в силу одно из самых непреодолимых явлений, мешающих развитию естественной жизни страны, — инерция, боязнь перемен, жажда самопо-вторения.