Семен Гейченко - Пушкиногорье
Она обладала чудесным даром останавливать время. Проводя людей по комнатам, давала пояснения. Это не было экскурсией, какие проводят записные экскурсоводы. Это была великолепная народная сказка. Без всякого вступления начинала она сказывать нараспев:
— Здесь Пушкин мучился за всех ровно два года и месяц. Здесь все его. И хоть самого его сейчас нетути и он незрим, все он видит — кто и зачем сюда пришел, кто подобру-поздорову, поучиться уму-разуму, а кто собой полюбоваться, в зеркало посмотреться да в речке искупаться… Он, Пушкин, все любил, в чем есть жизнь, и обо всем этом писал в своих книгах. Теперь все идут к Пушкину, потому что его творен я охраняют людей от дурного, очищают душу. Его дом для теперешних людей стал тем, чем раньше был для тогдашних храм. Ежели тебя, скажем, что волнует и нет у тебя доброго советчика — иди к Пушкину, он укажет на истинного друга, удержит от злого обстояния, даст верный совет, и ты возрадуешься и возвеселишься. Только хорошенько подумай, что тебе нужно, а потом спроси у Пушкина, и получишь все ответы в его книгах.
В комнате няни она обычно читала наизусть письма Арины Родионовны к Пушкину из Михайловского. В устах рассказчицы они звучали особенно задушевно, казалось, она читала не нянино, а свое: «За все ваши милости мы всем сердцем вам благодарны, вы у нас беспрестанно в сердце и на уме».
Как и в Арине Родионовне, в тете Шуре сказывались самые хорошие черты пожилой русской женщины — Доброта, сердечность, любовь к ближнему. И по годам, да и по внешности, ежели судить по портрету Арины Родионовны, что в сороковых годах прошлого века вырезал на кости художник Серяков, у них было много общего. И у той и у этой — чуть вздернутый нос, плотно сжатые губы, глубокие морщины; и одевалась тетя Шура в душегрейку, носила платок.
По роду-племени Александра Федоровна была плоть от плоти псковской пушкинской земли. Она родилась неподалеку от Михайловского, в деревне Носов, за Соротью. Деды и бабки ее были крепостными Тригорского. Она девчонкой бегала то в Тригорское, то в Михайловское на барскую поденную работу — на огородах, ягодниках, в садах. Жизнь ее сложилась невесела Семья была бедная. Замуж вышла рано Перед войной муж завербовался на работу под Ленинград. Она переселилась к нему с дочерью в общежитие. А когда пришла война и настало лихо — пришла пешком обратно в родные места. Муж пропал без вести. Край, где деревня Носово, был партизанский, и она помогала народным мстителям чем могла. И хоть из автомата не стреляла и в разведку не ходила, а партизан кормила чем бог послал. Под конец войны гитлеровцы сожгли дом тети Шуры, а ее согнали с родного пепелища.
После войны у нее наступила новая жизнь. Эту жизнь она начала в заповеднике, с которым сроднилась, проработав в нем почти двадцать лет, пока не пришла старость и не потянуло к дедовским берегам.
После ее ухода Михайловское словно осиротело. Долго не верилось, что нет уже среди нас старой нянюшки. Уж не услышим мы ее ласковых слов: «Вот послушай, сынок, мой совет…» «А тебе я на это вот что скажу, мой добрый жизарь».
Когда в 1967 году Ленинградская студия кинохроники делала фильм «Первый Всесоюзный пушкинский праздник поэзии в Михайловском», я посоветовал режиссеру съездить в Носово и пригласить на съемки тетю Шуру. Режиссер привез ее в Михайловское, и все получилось прекрасно. Хотите увидеть и услышать Александру Федоровну — посмотрите этот фильм. Не пожалеете!
В мире чудес, конечно, много. Особенно много их в музеях, потому что музеи — это хранилища чудес. «Александра Федоровна — хранитель Михайловского — истинное Чудо». Это слова не мои, а поэта М. А. Дудина, частого и желанного гостя Михайловского. Он, как и многие другие писатели и художники, хорошо знал и любил тетю Шуру. И воспел ее в своем стихотворении, которое называется «Святые руки тети Шуры».
Гляжу на руки тети Шуры,Как на лицо ее труда:Они, как корни дуба, буры,
Они улыбчивы и хмуры,В них вся судьба ее натурыОтобразилась навсегда.
В них опыт жизни год за годом,Без кода, ясным языкомГлубоко вписан: огородом,Весенним паром, недородом,Грибами, ягодами, медом,Огнем и хлебом с молоком.
Все знали в жизни эти руки,Все перепробовать смогли:Печаль любви, тоску разлукиИ отчужденье смертной скукиСырой кладбищенской земли.
Все в мире прочным остается,Что руки сделали вокруг,Что сделать в будущем придется,И связь времен не оборвется,Пока живая нить прядетсяСвятым искусством этих рук.
Были и небыли
Дед Проха — как в округе Михайловского звали Прохора Петровича Петрова — жил в деревне Савкино, что напротив пушкинской усадьбы, за озером Маленец. По роду-племени считал себя потомственным гражданином Воронина, в состав которого входило Савкино. И действительно, как-то, просматривая древнюю книгу Воронина, составленную московскими писцами Григорием Мещаниновым и Иваном Древниным в 1585 году, вскоре после разорения Воронина польским королем Стефаном Баторием, нашел я в ней упоминание о роде Петровых, как, впрочем, и другие фамилии людей, поныне живущих в этих краях: Клишовых, Кошаевых, Бельковых…
Был дед Проха живой историей пушкинских мест. Родился еще при крепостном праве, пережил трех царей, три революции, войну четырнадцатого года, гражданскую войну и Великую Отечественную. Память его хранила рассказы про недавнее и далекое, в особенности про далекое прошлое Вороничанщины — про войны, богатырей, клады разбойников, дива дивные, чертей и домовых.
Много рассказывал он о строгостях Ганнибалов, которым было все позволено, даже убить человека им было нипочем. Ведь убил же Исаак Абрамович вдову воронического попа, которая отвергла ласки Ганнибаловы.
Рассказывал дед Проха о жизни в Михайловском сына Пушкина Григория Александровича, у которого в молодости был псарем, «а в собарне той было с полсотни самых лучших охотничьих собак», про первую жену Григория Александровича — француженку-полюбовницу, «которая ни слова по-русски не знала, а вино любила очень и меня частенько угощала и на которую было жалостно смотреть, потому что по-русски она ни гу-гу». Он хорошо помнил про то, как в 1899 году Григорий Александрович, навсегда покидая Михайловское, «много плакал и убивался, а как пришло время садиться в карету, стал на колени, перекрестился, поклонился до земли дедовской усадьбе, рощам и саду и сказал: «Прощайте, милые мои, навсегда».