Варлам Шаламов - Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела
Из гостиницы подруга Исламовой вскоре ушла, а Исламова осталась, ее напоили и изнасиловали – сначала Альтшуллер, потом Аврущенко, потом Анохин. Такова была версия обвинения.
Наутро Аврущенко позвонил Исламовой на квартиру и спросил – как она себя чувствует? Она повесила трубку, взяла револьвер мужа и застрелилась.
Защищал Алтшуллера Рубинштейн, известный московский защитник. Он строил защиту на том, что тут не было никакого изнасилования, что если тут кто и изнасилован – то это Альтшуллер.
Аврущено и Анохин отрицали и во время предварительного следствия, и на суде свою вину. «Я только пить подавал», – говорил Анохин.
Альтшуллер же предъявил суду более десятка записок Исламовой, адресованных ему, Альтпгуллеру любовных записок, в подлинности которых сомнений не было. Альтшуллер был приговорен к восьми годам, Аврущенко – к четырем и Анохин – к двум. Защитник Рубинштейн перенес дело выше и проиграл его.
Рубинштейн выступал в печати – писал, что произошла судебная ошибка.
Один из этих трех «поэтов», Владимир Аврущенко был в одном со мной литературном кружке – при журнале «Красное студенчество»[270]. Кружок, где старостой был Василий Цвелев, а руководителем Илья Сельвинский.
На очередное собрание кружка Цвелев явился хмурый. «Придется клеймить». И мы «заклеймили» Аврущенко.
Аврущенко печатался. В войну он был убит – фамилия его есть на мраморной доске в Доме литераторов.
Какую-то «литзапись» или очерк Альтшуллера я встречал в печати.
Об Анохине не слыхал больше ни слова.
Цензура в те времена действовала не очень строго – о том, чтобы приглушить, спугнуть молодой талант, никто не мог и подумать.
Я знаю всего два случая конфискации журналов, уже вышедших, с перепечаткой изданного.
Оба раза журнал был разослан подписчикам, продавался в киосках.
В Ленинграде один очеркист заключил пари на ведро пива, что напечатает матерщину – вещь, немыслимая в России. Именно поэтому мы никогда не читали полного Рабле. Вышедший в 1961 году новый перевод Н. Любимова также подвергся «целомудренным» купюрам.
Матерщину, всю, как есть, можно было найти только в словаре Даля да в докладах-отчетах Пушкинского Дома Российской академии наук.
Однако речь шла не о классиках, не о научном тексте, а об обыкновенном хулиганстве. И само пари – ящик пива! – характерно.
Журнал «Смена», где был напечатан сей криминальный очерк, вышел в свет.
Через несколько дней номер журнала продавался до 20 рублей золотой валюты – червонца с рук. Журналист выиграл пари. Как он это сделал?
Был напечатан большой очерк о фабрично-заводском быте. В текст очерка была вставлена восьмистрочная частушка-акростих, заглавные буквы составили матерное слово.
Журналиста судили и дали ему год тюрьмы за хулиганство в печати. Редакция получила выговор. К суду привлекался и корректор издательства, но тот виновником себя не признал, заявив, что он, корректор, «обязан читать строки слева направо, а не сверху вниз. Он – не китаец, не японец». Объяснения были признаны заслуживающими внимания, и корректор был оправдан.
Второй случай касается «Повести непогашенной луны» Бориса Пильняка. У моих знакомых долго хранились присланные издательством два пятых номера «Нового мира» за 1926 год. В одном есть повесть Пильняка, в другом – нет. Я сам читал эту повесть в библиотеке, в читальном зале, но, когда захотел перечесть – не нашел.
Этот небольшой рассказ – 5–6 страниц журнального текста – назван «Повесть непогашенной луны». Посвящение «А. К. Воронскому, дружески. Б. Пильняк». Небольшая «подсечка» петитом: «Если читатели предполагают, что в рассказе речь идет об обстоятельствах смерти тов. Фрунзе, то автор заявляет, что это – не так».
Говорили, что Пильняк отнес рукопись в «Красную новь», редактором которой был Воронский. Воронский отказался печатать такой рассказ. Тогда Пильняк передал рукопись в «Новый мир», Вячеславу Полонскому и посвятил «Воронскому, дружески». Полонский напечатал «Повесть непогашенной луны».
Нашим любимым театром был Театр Революции. Нашей любимой артисткой – Мария Ивановна Бабанова[271].
Я слышу и сейчас ее удивительный голос – будто серебряные колокольчики звенят. Нам все нравилось в ней: и то, что она плакала в Театре Мейерхольда, отказываясь от роли проститутки, и то, как играла мальчика-боя в пьесе Третьякова «Рычи, Китай», Стеллу в «Рогоносце», Полину в «Доходном месте».
Мы любили ее за то, что она ушла от Мейерхольда, и с восторгом твердили сочиненные кем-то плохонькие вирши:
Вы знаете, от Вас ушла Бабанова,И «Рогоносец» переделан заново,Но «Рогоносец» был великодушен,А режиссер как будто не совсем.
Мальчик Гога в «Человеке с портфелем» – одна из любимых ее ролей, Жоржетта Бьенэмэ – в «Озере Люль», наконец, Джульетта, Джульетта, Джульетта.
Я помню, как Дикий рассказывал о первой работе Бабановой в Театре Революции, где был главным режиссером.
Бабанова читала с тетрадкой. Сказала фразу и спросила:
– Здесь переход. Куда мне идти – налево или направо?
– А куда хотите, туда и идите, – безжалостно сказал Дикий.
С Бабановой сделался истерический припадок, слезы. Репетиция была прервана.
Ведь у Мейерхольда, где Бабанова играла раньше, было все размерено по ниточке, все мизансцены рассчитаны точно и переходы актера намечены мелом.
Дикий рассказывал, что он сделал это нарочно, чтобы сразу выбить все «мейерхольдовское».
Двадцатые годы – расцвет русского театра. Большие артистки заявляли о себе одна за другой: Алиса Коонен[272], Тарасова[273], Еланская[274], Гоголева[275], Пашенная[276], Бакланова[277], Попова[278], Глизер[279] – им нет счета.
На Большой Дмитровке в том здании, где сейчас Оперно-музыкальный театр им. Немировича-Данченко и Станиславского, размещался один из интереснейших экспериментальных театров Москвы того времени, времени больших исканий.
Это был «Семперантэ» – театр импровизации под руководством актера А. Быкова[280].
Спектакли здесь игрались без текста, был лишь сценарий, сюжетный каркас, а диалоги актеры должны были импровизировать. Внутренняя работа актера над ролью обнажалась, актер работал, что называется, на глазах зрителя.
Быков и его жена артистка Левшина[281] сумели увлечь своими идеями многих актеров. Этот театр существовал несколько лет, да и тогда, когда его закрыли, Быков и Левшина продолжали выступать с «Гримасами» – лучшим своим спектаклем еще несколько лет на случайных сценах. В «Семперантэ» были поставлены «Приключения мистера Веста в стране большевиков» Н. Асеева.
Но все же умение и талант Быкова не нашли дороги в большое искусство.
Театр этот оказался как-то без будущего.
Любовь зрителей, интерес и внимание возвратились к Художественному, Малому, Вахтанговскому театрам, студиям МХАТа, Театру имени Мейерхольда.
Московский зритель двадцатых годов помнит, конечно, успех Михаила Чехова[282]. Михаил Чехов, племянник Антона Павловича, был актером мирового значения. Каждый новый спектакль, в котором он участвовал, был театральным событием – от Хлестакова до Эрика XIV в пьесе Стриндберга. Чехов был директором II МХАТа, который помещался в театре бывш. Незлобина около Большого театра. Здесь Чехов и ряд актеров театра вместе с ним увлекались антропософией. С учением Штейнера[283] их познакомил автор «Петербурга» – в этой инсценировке Чехов играл главную роль сенатора Аблеухова – Андрей Белый. Чехов и его друзья перестроили репертуар театра, введя туда эсхиловскую «Орестею», наметив еще ряд пьес.
Против намерений Чехова протестовала группа актеров (Образцов[284], будущий кукольник, Ключарев[285], режиссер А. Дикий[286]).
Актеры ушли из театра, а Чехов уехал в Германию, играл там у Рейнхардта[287], потом переехал в Америку.
В двадцатые годы у нас был поставлен кинофильм с его участием «Человек из ресторана» по повести Ивана Шмелева[288]. Фильм хорошо известен.
В Художественном театре дороги Станиславского и Немировича-Данченко все более расходились. Они и друг с другом не разговаривали. Немирович считал себя несколько оттертым в сторону «системой». Никто в мире не говорил «Система Немировича». Как-то так выходило, что Немирович – обыкновенный режиссер около гения Станиславского. Приветствия из-за рубежа, телеграммы-вызовы – все это шло как-то само собой в адрес Станиславского, а не Немировича.
Станиславский, в свою очередь, как-то охладел к Художественному театру, возился со своей новой студией. Выпускаемые спектакли показывали Станиславскому на дому.