Валентин Булгаков - Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого
Я рассказывал, как я однажды просил Андрея Белого об автографе, но не упомянул, что этот шаг был лишь, так сказать, единичным проявлением целой, сознательно проводившейся, «программы действий». А между тем я должен был бы, собственно, сказать об этом еще при описании пребывания своего в Томске, в гимназии. В самом деле, еще с тех пор захватила меня страсть коллекционирования автографов знаменитых людей. В первые годы пребывания в Москве я еще продолжал отдаваться этой страсти.
Мысль о собирании автографов подал мне едва ли не Коля Калугин, тот мальчик, с которым в пансионе гимназии мы устраивали кукольный театр и который затем посетил меня как бывший «белый» офицер в Москве. Дело в том, что в Петербурге, где Коля учился до перевода его отца на службу в Томск, у семьи Калугиных, как я уже упоминал об этом30, были кое-какие знакомства в литературном мире. Калугин-гимназист показал мне одну-две рукописи петербургских литераторов, объяснил их ценность и тем пробудил интерес к рукописям-оригиналам. Известно, что собирание автографов имеет, во-первых, историко-литературное, а во-вторых, психологическое основание. Я в то время заразился, главное, психологическим интересом в деле коллекционирования автографов: собственный почерк известного писателя или артиста, мысль, что голова его склонялась именно над данным листом бумаги, что глаза его следили за тем, как бежала вот эта строчка, а рука выводила ее, действовала на меня магически, соединяя непосредственно с живой ли еще, с усопшей ли уже личностью знаменитости. Я любил и до сих пор люблю автографы.
Калугин подарил мне визитную карточку поэта-переводчика Д. Л. Михаловского с его собственноручной надписью. Через учившегося в Петербурге кузнечанина Яшу Панова или, вернее, зятя Пановых педагога Троицкого я достал автограф, и даже два автографа, И. И. Ясинского (Максима Белинского). Теперь, пожалуй, имя Ясинского уже забыто. Между тем это был очень популярный в свое время и плодовитый романист и рассказчик. Он вписал также свое имя в историю русской общественности, первым из видных русских литераторов, вместе с Валерием Брюсовым, примкнув к Октябрьской революции. Седой старик. Кудлатая такая голова, вроде как у Карла Маркса. Я получил от Ясинского два листка бумаги, на которых собственным, красивым почерком писателя выведены были изречение и стихи, с подписями.
Я храню в памяти и изречение, и стихи.
Изречение (на одном листке) было такое: «У нас литература – выше жизни». Гимназистом я долго ломал голову над этим изречением и, кажется, так до конца его и не понял.
Стихи же (на другом листке) были следующие:
Летел комар,И вдруг – пожар.Он – на пожар,А там – угарИ страшный жар:Сгорел комар!
К сему приписка: «Нравоучение выведите сами».
Когда приезжали в Томск знаменитые артисты, я обращался с просьбой об автографах и к ним. При этом жульничал: выражал в письмах восторги от пения или игры артистов, на самом деле не видевши их ни разу и т. п. На такое мелкое жульничество у нас в пансионе, с легкой руки Мефистофеля-Махони, установился взгляд как на своего рода молодечество: «все позволено», лишь бы выиграть и добиться своего!.. Расфантазировавшись, я написал однажды посетившей Томск артистке императорских театров певице Мравиной, которую никогда не видел и не слышал, объяснение в любви, присовокупив просьбу о присылке фотографии с автографом. Адресовал на гимназию. И что же? – Ответ – открытка с портретом – пришел, но попал не в мои руки, а в руки хитрой и злой лисы-инспектора гимназии Курочкина, цензуровавшего почту. «Куроцап» призвал меня в канцелярию, долго выпытывал, что я писал Мравиной, обрушил на меня гром и молнии своего гнева за неслыханную распущенность (мне было лет 15–16) – «переписку с артистками», наконец прогнал меня с позором, а открытку Мравиной, не показав мне, уничтожил. Меня всю жизнь интересовало: что написала мне Мравина?!
Ярко стоит в моей памяти фигура знаменитого трагика (в дни Октябрьской революции выказавшего себя в оригинальной маске анархиста) Мамонта Викторовича Дальского, давшего в Томске несколько спектаклей со своей собственной труппой. Я виде его в «Отце» Стриндберга. Впечатление было очень сильное. Дальский царил в труппе, состоявшей из посредственностей. В игре его были сила, подъем, глубина, четкость, изящество, мастерство. Таких трагиков Томск еще не видел. Переполненный огромный зал Общественного собрания был потрясен.
Когда после бесконечных рукоплесканий и вызовов публика уже расходилась, я – в гимназическом мундире – отправился за кулисы. Дальский один сидел в своей уборной. Только что я видел его на сцене как энергичного, нервного, представительного и подвижного полковника, а теперь передо мной сидела на стуле, мешковато опустившись, грузная фигура в штатском, темном, широком пиджаке и с расстегнутым воротником рубашки… Усы полковника и вообще грим были уже отстранены. На лице артиста лежала печать утомления. И только огромные, черные, выразительные глаза горели еще, как зарево, отражением бешеного внутреннего огня, незадолго перед тем сжигавшего артиста на сцене.
– Что вам угодно? – спросил Дальский, не двигаясь и не подымаясь со стула.
– Позвольте поблагодарить вас за вашу прекрасную игру. Вы замечательно играли!..
Дальский смотрел на меня испытующим, пристальным и тяжелым взглядом.
– Замечательно! – прибавил я еще раз.
– Спасибо, – процедил сквозь зубы артист. – Вы в котором классе учитесь?
– В шестом.
– И любите театр?
– Да, люблю.
– Ну, очень рад. До свиданья.
– Извините, я хотел обратиться к вам с большой просьбой.
– С какой же?
– С просьбой подарить мне ваш портрет с надписью, на память.
Дальский улыбнулся – одними глазами.
– Хорошо, – сказал он, – приходите на завтрашний спектакль, и я дам вам портрет.
Я горячо поблагодарил и откланялся. А назавтра. гимназическое начальство не пустило меня в театр. Шел «Кин» («Гений или беспутство»). С точки зрения гимназической цензуры, старая драма считалась предосудительной. И, на мое несчастье, я и не увидел великого артиста в роли Кина, и не получил – на память – его портрета с надписью, вероятно, уже приготовленного для меня.
В Москве, задавшись целью собрать подписи под очень популярной в то время фотографической группой артистов Большого театра, я обошел изображенных на этой фотографии Собинова, Севастьянова, Габриэль Кристман, Дейша-Сионицкую, Синицину, капельмейстера Авранека и др. певцов и певиц, и все они подписали группу. Меня очень занимало заглянуть хотя бы одним глазком в обстановку личной, частной жизни артистов, хотя… лишь немногие из них, при всей наружной любезности, допускали незнакомого молодого студента-собирателя автографов дальше передней. В частности, Собинов, живший в гостинице «Париж» на Тверской ул., объяснялся со мной через коридорного, и я его даже не видел. Из-за двери было слышно лишь, как он разучивал что-то новое, подыгрывая себе одним пальцем на фортепьяно; голос его звучал на редкость убого и деревянно, вернее – совсем не звучал, и если бы я не знал, что значит «разучивание партии», я никогда не поверил бы, что это голос знаменитого певца.
Шаляпина, тоже снятого в группе артистов Большого театра, в Москве в то время не было. Я утешился тем, что, узнав в конторе Императорских театров его адрес, послал ему открытку, изображавшую его в роли Олоферна в «Юдифи» Серова, выразил при этом свое восхищение его искусством (хотя до тех пор ни разу его не слыхал) и просил, подписавши открытку, прислать мне ее обратно. Шаляпин снабдил Олоферново изображение милой именной надписью и вернул мне.
Так же не видя знаменитую исполнительницу цыганских романсов А. Д. Вяльцеву, я получил ее подпись на открытке с фотографией через ее горничную в гостинице «Славянский базар» на Никольской, где «дива» обыкновенно останавливалась. Вяльцева, впрочем, извинилась, что не может принять меня, так как «в дни своих выступлений она никого не принимает». А вечером в тот день действительно предстоял концерт А. Д. Вяльцевой в Москве.
М. Г. Савину я дождался при выходе ее из Большого театра после бала-спектакля в пользу инвалидов, – дождался у тоже знаменитого в своем роде заднего, артистического подъезда театра, у которого обычно поклонники и поклонницы поджидали своих «кумиров». Знаменитая артистка, очень важная и нарядная дама, вышедшая с поднесенным ей на спектакле огромным букетом белых хризантем, сначала было не хотела подписывать имевшейся у меня открытки с изображением ее в роли Анютки из «Власти тьмы» Толстого («Неужели вы не нашли ничего лучшего?!»), но потом все же подписала да в придачу подарила еще мне один цветок, вынув его из своего букета: пышную белую хризантему я долго хранил засушенной в одной из книг.
Исключительно любезно принял меня А. И. Южин (князь Сумбатов) в своей переполненной театральными реликвиями квартире в Большом Палашевском (ныне Южинском) переулке, и это особенно удивительно потому, что я никем не был ему рекомендован. Просто он был очень хороший и доброжелательный человек – и любил молодежь. Это я потом узнал – и из личных впечатлений от наших многочисленных позднейших встреч, и из рассказов других лиц. (Кстати, не поминал я никогда Александру Ивановичу об этой нашей первой встрече: как-то неловко было опять превращаться в его глазах в наивного студента-коллекционера.) Подарил мне кн. А. И. Сумбатов полную черновую рукопись когда-то популярной его комедии «Невод». Я расспрашивал его о том, как он пишет, и он подробно мне рассказывал. Сказал, между прочим, что обыкновенно у него находится «в работе» несколько вещей сразу. Кроме рукописи подарил мне также свою брошюру о театре и об искусстве актера – разумеется, с авторской надписью.