Константин Ваншенкин - Писательский Клуб
Любопытно, что, несмотря на успех и широкую известность песни, Винокуров при последующих изданиях стихотворения так и оставил свой вариант. Для него концовка песни выглядела слишком плакатно, прямолинейно, так же как для Бернеса концовка стихов была чересчур спокойной, статичной. Так они и остались каждый при своем мнении. И песня тоже осталась — одна из лучших песен, появившихся после войны.
Но я не сказал еще о ее мелодии. Откуда появился здесь Андрей Эшпай? Очень просто. Он буквально перед этим писал музыку к фильму «Ночной патруль», где снялся Бернес, и его работа понравилась артисту. Выбор вообще оказался попаданием в десятку. Эшпай был ровесником Винокурова, воевал поблизости от него, в Польше. Да и жил он на Бронной, только на Большой. Все сходилось, вызывало ответное чувство. А тут еще Бернес со стихами сам приехал к потрясенному композитору в его полуподвал. И Эшпай сочинил трогательную городскую мелодию с явственным для меня отголоском шарманки…
И наконец. Когда умер Женя, я позвонил вечером нашему институтскому однокашнику, известному прозаику. Повздыхали. И вдруг он попросил меня прочесть по телефону винокуровскую песню. Слушал, затаив дыхание, лишь переспросил в конце:
— «Не помнит мир спасенный»?
Я повторил как есть:
— «Но помнит мир спасенный».
— Нет, — сказал он грустно, — не помнит! Так точней…
А может, он и прав?
«Утешил!»
Как я уже говорил, критика долго упоминала нас с Женей только рядом, почти не различая.
Замечателен устный винокуровский рассказ середины пятидесятых, многократно им повторяемый, о том, как он пришел на прием к старому издательскому волку Н. В. Лесючевскому. Пришел с недоумением и жалобой на то, что рукопись его не ставят в план.
Тот внимательно выслушал Женю и сказал:
— Товарищ Винокуров! Я думаю, ваши претензии неосновательны, у вас нет причин обижаться на нас. Ведь мы только что выпустили книжку Ваншенкина…
Переждав смех, Женя заканчивал рассказ репликой:
— Утешил!..
О С. М. Бонди
О выдающихся достоинствах Сергея Михайловича Бонди как замечательного ученого, редкостного знатока русской поэзии и стиха, тончайшего исследователя Пушкина уже сказали и еще не раз скажут специалисты.
Я же хочу написать о другом.
Бонди вел у нас в институте курс по Пушкину, по теории стиха и еще спецсеминар по Тютчеву. Читал он блистательно, не прилагая к тому никаких дополнительных усилий. В самой его манере было нечто очень подкупающее, держался он с удивительной непосредственностью, порою даже словно конфузясь.
Не приходится говорить о том, как много он нам дал.
Я как-то заметил (и даже потом написал об этом стихи), что в течение шести лет конца прошлого века (1889–1895) родились Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Маяковский и Есенин. Разумеется, не они одни. И Сергей Михайлович из того волшебного шестилетия. Между прочим, и Асмус тоже. И на них лежит свет таланта и прозрения.
В 1981 году я посетил Сергея Михайловича, был в гостях. Думал посидеть полчасика, боясь утомить, и провел в его доме пять часов — действительно целый вечер.
Сергей Михайлович рассказывал. О встречах с Блоком. О знакомстве с Ахматовой. О том, как жил лето на одной даче с Ф. Сологубом и ежедневно подолгу беседовал с ним, желая научиться видеть стихи глазами поэта, — без этого молодой Бонди не мыслил серьезных занятий стиховедением. О том, как в войну нелепо погибла обширная переписка с Сологубом. О довоенном патриархальном Переделкине. О суровой осенней Москве сорок первого года. О перипетиях послевоенного преподавания в пединституте.
И опять же все с неподдельной живостью, естественностью, простотой.
Он, к месту, показал, как умеет писать одновременно двумя руками один и тот же текст, причем левой — в зеркальном изображении. Я, конечно, изумился. Тогда он написал что-то левой рукой и протянул листок мне. Написанного нельзя было понять, и я посмотрел на просвет, перед лампой: «Писать левой рукой ничего не стоит. Так писал все свои работы Леонардо да Винчи». Я попросил листок на память.
И еще Сергей Михайлович подарил мне свою книгу статей и исследований, указав, какие из них для него наиболее дороги.
Говорят, Бонди мало написал. Возможно. Зато не каждый имеет право так назвать свою книгу — «О Пушкине».
И едва я спустился в вестибюль станции «Фрунзенская», как тут же нетерпеливо раскрыл этот зеленый том и стал читать, словно детектив.
«Бойтесь пушкинистов», — сказал Маяковский. Это, как вы понимаете, не о Бонди. К нему более подходят строки другого поэта: «…быть живым, живым и только, живым и только — до конца».
Тогда ему было только девяносто.
Через год, когда ему шел уже девяносто второй, я снова побывал у него в забитой книгами тесной квартире.
Снимался по моему сценарию документальный фильм «Размышления о Доме Герцена», и в сценарии значилось интервью с Бонди.
Он сперва мягко не соглашался, деликатно отказывался, наконец уступил.
Я приехал раньше, а потом, выглянув в окно, сам с некоторым ужасом увидел огромный автобус студии. В комнату набились режиссер, оператор, звукооператор, — разумеется, с аппаратурой да еще с помощниками. Включили юпитеры. Сергей Михайлович порою слегка, как прежде говорили, растеривался, но держался молодцом.
Потом, по ходу работы, я несколько раз просматривал эти живые кадры. Бонди говорил, что ценил Литературный институт выше, чем университет, где он тоже преподавал, потому что ему здесь было интереснее: студенты, по его словам, понимали в стихах лучше, чем он сам. Типичный Бонди!
И еще он рассказывал о том, что во время войны в институте не топили, студенты и преподаватели не снимали пальто, но он так не мог. Он читал лекцию, и ему не было холодно.
Теперь Сергея Михайловича нет.
О Константине Левине
Стоит настроиться на ту волну, и звучит в ушах скрип и стук протезов по коридорчикам Литинститута. Не у одного, не у двоих или троих — куда чаще. А ведь словно не замечались тогда, — лишь теперь их слышно.
И среди тех ребят — Костя Левин.
Одеты все были, разумеется, скудно, кто как, на это не обращалось внимания, а он был всегда подтянут, даже элегантен. Таким запомнился. Он пришел в институт до меня, в сорок пятом, недавний артиллерийский офицер без ноги. В нем вообще было много офицерского — скорее даже в старом понимании: сдержанность, воспитанность, чувство собственного достоинства. Впоследствии кто-то сказал, что Костя был ремарковский герой, из потерянного поколения, хотя уже нового, конечно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});