Ирена Желвакова - Герцен
Но пора продолжить путь вынужденного странника. Лошади несутся, а дорога ведет. Повторим вслед за Герценом: «Вы хотите, друзья, чтоб я вам сообщал мои наблюдения, замечания о дальнем крае, куда меня забросила судьба: извольте». «Je suis en Azie!» — как писала Екатерина II Вольтеру из Казани. «Я в Азии!» — повторил политический ссыльный.
Проехали Владимир (он еще сверкнет «светлой точкой» в жизни изгнанника). Миновали Нижний Новгород. Насмотрелись на «царь-реку». Наконец оказались проездом в Чебоксарах. Здесь в первый раз Герцен ощутил «даль от Москвы», словно вымерил ее, увидев новые народы с их «пестрым нарядом, странным наречием и певучим произношением». Всё говорило «о въезде в другую полосу России, запечатленную особым характером».
Разлив Волги помешал сразу добраться до Казани. Перевоз остановился. Погода не благоприятствовала. Стихия разбушевалась. На чахлом дощанике, что вроде утлого суденышка или, вернее, дрянного парома с парусом, путники боролись с волнами, ветром, дождем. В образовавшуюся пробоину хлестала вода, вымокли до нитки… Он, подобно Одиссею, попал в шторм. Выберется ли? Впервые в полном смятении Герцена пронзила мысль, «что это нелепо, чтоб он мог погибнуть, „ничего не сделав“». «Чего ты боишься? Ведь ты везешь Цезаря!» Слова мудрого императора, увещевавшего своих отчаявшихся гребцов в похожей ситуации, вспомнились кстати. Вскоре пришли убеждение и уверенность, свойственные юности, что не погибнет.
«Жизнь впоследствии отучает от гордой веры, наказывает за нее, — скажет он, вспоминая трагический эпизод, — оттого-то юность и отважна и полна героизма, а в летах человек осторожен и редко увлекается».
По разлившейся Волге подплывали к стенам Казанского кремля. Издали, в тумане, вырисовывался памятник Ивану Васильевичу, грозному завоевателю Казани.
Трехдневное пребывание в городе в сопровождении жандарма только усиливало его одиночество, его непомерную тоску по Москве; «ярче» разлуки он не чувствовал. Осмотрели городские достопамятности, побывали даже в университете. Новый город давал пищу для размышлений. Следы их остались в письмах, очерках, мемуарах изгнанника.
«Казань, некоторым образом, главное место, средоточие губерний, прилегающих к ней с юга и востока: они получают чрез нее просвещение, обычаи и моды. Вообще значение Казани велико: это место встречи и свидания двух миров. И потому в ней два начала: западное и восточное, и вы их встретите на каждом перекрестке; здесь они от беспрерывного действия друг на друга сжались, сдружились, начали составлять нечто самобытное по характеру».
Двадцать восьмого апреля 1835 года, не успев прибыть в Пермь и устроиться на новом месте, где видно «решительное отсутствие всякой жизни», Герцена уже настигает «высочайшее повеление» направиться на службу в Вятку «под строгий надзор местного начальства». Недели через две пермский губернатор приказывает ссыльному покинуть вверенный ему город в 24 часа.
Иван Алексеевич Яковлев, никогда не перестававший хлопотать о смягчении участи своего «воспитанника», предусмотрительно приставил к Александру двух сопровождающих — незаменимого камердинера Петра Федоровича, охранявшего Шушку в продолжение всего университетского курса, и небезызвестного Зонненберга, безуспешно перебивающегося коммерческими аферами, а теперь выступавшего в роли компаньона и устроителя жизни молодого человека. Ему, как «чиновнику особых поручений» при хозяине (дергерре), надлежало прибыть к месту заранее, чтобы комфортабельно оборудовать герценовскую квартиру. Это было нетрудно, ибо сумма, отпущенная Яковлевым на «монтирование» дома Саши (так он и выразился), была весьма значительной. Устройство в Перми даже грозило Герцену сделаться поселянином, завести огород и корову, но судьба отступила.
«Ха-ха-ха, да это чудо. Огород и корову, — повторял он в письме к „другу Natalie“, в участии которой с самого начала своего вынужденного странничества находил понимание и поддержку. — Я скорее заживо в гроб лягу. Вот как мелочная частность начинает виться около меня. А что, в самом деле, бросить все эти высокие мечты, которые не стоят гроша, завести здесь дом, купить корову, продавать лишнее молоко, жениться по расчету и умереть с плюмажем на шляпе, право, недурно, — „исчезнуть, как дым в воздухе, как пена на воде“ (Дант)». Он словно перефразировал слова Ж. Ж. Руссо (перевертывал наизнанку идею Ж. Ж. Руссо «о воображаемом счастье», наивности которой сам же философ и удивлялся) из его «Исповеди», которой в юности увлекался: «Я рожден для счастливой и безмятежной жизни, но она вечно ускользала от меня, и когда мечты о ней воспламеняют мое воображение, оно всегда стремится… на берег озера, в очаровательную местность. Мне необходим фруктовый сад… мне нужен верный друг, милая женщина, домик, корова и маленькая лодка. Я буду наслаждаться счастьем на земле, только когда буду обладать всем этим. Мне самому смешна наивность, с которой я несколько раз направлялся туда единственно для того, чтобы найти это воображаемое счастье».
От краткого пребывания в Перми, «городе ужасном, просцениуме Сибири, холодном, как минералы его рудников», в памяти осталась лишь теплая встреча с Петром Цехановичем и другими ссыльными поляками, сошедшимися на губернаторском смотре поднадзорных. Вскоре, с глазу на глаз, Герцен встретился с этим «мучеником польского дела», которого наряду с «величайшим из поляков» Тадеушем Костюшко запишет в летопись польской борьбы. Ему же посвятит свой первый литературный опыт, созданный в вятской ссылке, «Человек в венгерке», переименованный в рассказ «Вторая встреча», где романтическая тема противостояния «храмовых рыцарей», служителей высоких идеалов, и пошлой, безыдеальной толпы надолго займет внимание начинающего писателя.
Воспоминание о Цехановиче (во «Второй встрече»), герое и страдальце, словно соединит обе судьбы символически — кольцом из железной цепи, подаренным ссыльным поляком такому же сосланному русскому в день их разлуки, внезапного прощания в Перми.
Шестнадцатого мая Герцен срочно выехал из города, конечно, при непременном конвое рядового жандармской команды. До Вятки — месить грязь по дорогам немало — 350 верст, да еще с пьяным сопровождающим. На пути перед вынужденным странником открывались картины одна страшнее другой, возникали сцены, которые не передать «ни одной черной кистью». Ужас вызвала встреча с группой еврейских детей-кантонистов — еле живых, тщедушных, голодных сирот-малюток, которых гнали то ли в Пермь, то ли в Казань, но дорога у них была одна — в могилу.
Грустное приближение к Вятке таило множество тяжких предчувствий. Как жизнь повернется? И долго ли томиться в провинциальной глуши?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});