Альбертина Сарразен - Меня зовут Астрагаль
– …А они совсем обнаглели, – жаловалась Анни, – скажут, например, принести партию в три часа, а сами являются в пять, и сиди в этой их чертовой дыре и наливайся анисовой. Кстати, схожу-ка я за бутылочкой, заодно приведу Нунуш. Что делать, должна же девчушка играть, а здесь у нас такая теснота.
Анни зашла в спальню и переоделась в платье. Сполоснула стакан, выплеснула воду в окно и достала из ящика стола кошелек. Но Жюльен остановил ее:
– Раз уж Анна все равно будет выходить на улицу, почему бы нам прямо сейчас не сходить всем втроем в бар?
– Как-нибудь в другой раз… Здесь спокойнее. Если мне бывает скучно, можно пройтись по коридору, послушать, что творится за дверями – так, от нечего делать. А бар – это когда уж совсем нечем поживиться.
Поживиться!
– Она вроде бы ничего, – сказала я Жюльену, как только мы остались одни. – Мне здесь нравится, думаю, все будет хорошо… Она молодчина, и вообще… Господи боже! На сколько загремел ее дружок, на четыре года? Бедная Анни. И сколько ему еще осталось мотать?
– Только третий год пошел. Но… не переживай за Анни. Она, конечно, молодчина, но и себе на уме. Так что прикидывайся и дальше, что ничего не видишь, ничего не знаешь. Я ей отвалил монет за два месяца вперед: живи спокойно и ешь на здоровье. Анни будет тебе рассказывать байки: правду с враньем пополам – верь всему подряд. И… не очень-то шастай по Парижу.
– Клянусь, буду целый день сидеть и прошивать галстуки. Да здесь, по-моему, больше и нечем особенно заняться… Честно говоря, меня пугает дочка!
В эту самую минуту дверь распахнулась, и в комнату ворвалось патлатое, белокурое чадо – Нунуш. У буфета она затормозила и завопила:
– Привет, Жюльен! Как дела?
Ей было лет семь-восемь. Бледная, веснушчатая мордашка, на затылке мотается хвостик, вид вполне бывалый – она смахивала на зеленый абрикос, размягченный парниковым парижским солнышком. Разговаривала она бойко и по-свойски, со всеми на “ты”, этакая изящная, умилительная маленькая женщина-пигалица вскарабкалась Жюльену на колени, обвила его шею руками, не очень-то по-детски, и защебетала.
Вошла Анни со стаканом анисовки:
– Нунуш, отстань и слезай. Сходи лучше набери воды в коридоре.
– Не пойду!
– Кому сказано!
– Тогда и я буду с вами пить.
– Как же, как же!
В коридоре на лестничной площадке полилась из крана вода, в квартиру она не проведена. Моются и стряпают в нише-кухоньке; Анни показала мне, где стоит ведро, таз, куда положить мои туалетные принадлежности.
– Только, когда будете мыться, закрывайтесь на шпингалет, а то моя разбойница…
Да, похоже, наша скороспелочка – тот еще фрукт!
Глава IX
За неделю я проглотила все книжонки из серии “Интим” и “Двое”, составлявшие библиотеку Анни, и не только начиталась, но и наслушалась “сокровенного”. Галстучное дело мне определенно не давалось, а помогать Анни стирать или готовить я не могла – она об этом и слышать не хотела:
– И не думайте, с вашей ногой!
Оставалось только гулять по бульвару. Загипсованную ногу я тащила, как черепаха свой бронежилет, так же медленно и упорно. Шла в ажурной тени трепещущих под летним ветерком каштанов. А впереди маячил оазис перекрестка. Но до него я не доходила, на полпути поворачивала обратно, чтобы быть дома, как обещала, минута в минуту. Совесть служила сама себе хронометром. Когда Анни уходила сдавать работу, она могла задержаться на час, на два – это никого не касалось, другое дело я… Я все еще завишу от часов, от часовой стрелки, отмеряющей, когда я задерживаюсь, беспокойство окружающих меня людей, часы подобны бдительному оку тюремщика: уследят и удержат. Хотя, с тех пор как я поселилась у Анни, меня уже не так подмывает бежать.
– Еще рюмочку, Анна? Винцо совсем легонькое, всего десять градусов…
Мы с Анни засиживались после ужина за бутылочкой и трепались допоздна. Две скучающие женщины – ни любви, ни развлечений. У меня не было возможности, у нее – охоты. Мы с нею спаяны, связаны весь день общими заботами, узами повседневности: мы делали одну и ту же работу, ели одно и то же, нас связывала нить, которую мы часами тянули, она – справа налево, я – левша – слева направо, сидя лицом к лицу, будто зеркально отражаясь друг в друге. Мы обе шили, курили, напевали, иногда вздыхали или обменивались улыбками. Но куда больше роднили нас наши ночные посиделки. Производственная дружба отодвигалась в сторону, ее место – в рабочем чемодане, вместе со связками галстуков; настоящая близость скреплялась глотками вина, колечками дыма за накрытым цветастой клеенкой и заставленным грязными тарелками столом. Нунуш сновала между нами, влезала на колени, смахивала крошки, вытряхивала пепельницу, слушала наше шушуканье и мотала на ус.
– Нунуш, спать! – повторяла, больше для порядку, Анни каждые четверть часа, начиная с восьми.
Эти “ушки на макушке” заставляли говорить обиняком: Анни желала, чтобы дочь оставалась “маленькой девочкой”, рассказывала ей про Деда Мороза, аистов и капусту и чуть не подралась с госпожой Вийон, когда та, в целях сексуального воспитания, показала Нунуш, а также собственным дочкам картинки в медицинской энциклопедии; в то же время ее нисколько не смущало, что девчонка полночи трется около нас – ничего страшного, выспится утром. Вот когда начнется школа… Да и что она поймет! “Твой папа в больнице, видишь же, я его навещаю по субботам, мама всегда говорит правду, больше никого не слушай, а если соседи будут тебе что-нибудь заливать, скажи им, что они жлобы, а мы деловые”.
Вот такая педагогика. Причем – самое восхитительное – Анни была абсолютно убеждена, будто Нунуш верит в ее непогрешимость и авторитет, несмотря на все, что видит, слышит и примечает.
А Нунуш говорила мне:
– Смотри, Анна, чтобы твой муж не наделал глупостей, а то он тоже попадет в больницу. Да какой он тебе муж! Не смеши… Ты еще ребенок.
Если у меня получался удачный галстук, она пищала:
– Неплохо для ребенка, а, мам?
Невозможно было внушить ей, что я старше, чем она, не засыпаю в обнимку с мишкой и не играю в кукольную посуду.
Ее мишка не раз путешествовал в Санте[5] и обратно, а кукольная утварь встречалась в тюремных коридорах с мисками и кружками размером побольше: по субботам Нунуш ходила с мамой проведать “больного папулю” и всегда брала с собой какую-нибудь игрушку, чтобы он хоть полчасика поиграл с ней через решетку.
Я предпочитала оставаться дома, не из страха, а потому что только в это время могла хозяйничать в квартире. Шныряла по всем углам, без определенной цели и даже не из любопытства, а просто чтобы отыграться за неделю бесконечных “Анни, можно это… можно то?..”. Я мыла голову и гляделась через открытую дверь каморки в зеркало на стене или на дверце шкафа, разгуливала нагишом, в одном тюрбане из полотенца, по пустым комнатам, забросанным галстуками и игрушками. А потом, чтобы сделать приятное Анни и рассчитаться за то, что совала нос куда не просили, натыкаясь то на стыдливый ком грязного белья в углу за плитой, то на заплесневелый, месячной давности, кусок сыра в буфете, – натирала пол, начищала до блеска донышки кастрюль, прибиралась – не слишком посягая на хаос, а только придавая ему более опрятный вид, – и наконец, в доказательство того, что ждала хозяек с нетерпением, приносила конфет из бакалейной лавки, два двойных “Рикара” из бистро и накрывала стол к их приходу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});