Юрий Сушко - Друзья Высоцкого
Только не страх гнал его подальше от Москвы. «После тюрьмы, – говорил Синявский, – мне как-то сделалось уже все равно, где жить… Зачем же, спрашивается, уехал?.. Единственно для того, чтобы что-то сделать, издать, сказать, написать…» Размышляя о судьбе Синявского, Георгий Гачев писал: «Он жизнь свою разыграл: подставлял себя, чтобы добыть сюжет. Заставил судьбу плясать под дудку художника».
В начале 1973 года Андрей Донатович обратился к правительству: «Я писатель. И независимо от того, как расцениваются мои вещи, вижу в этом единственный смысл моей жизни. За это я был судим… отсидел шесть лет в лагере и не раскаялся и, если понадобится, готов за это же идти в тюрьму и лагерь по новой. В настоящее время я не вижу возможности моего существования в России в этом качестве – писателя».
Сравните: «Я хочу только одного – быть поэтом и артистом для народа, который я люблю, для людей, чью боль и радость я, кажется, в состоянии выразить в согласии с идеями, которые организуют наше общество. А то, что я не похож на других, в этом и есть, быть может, часть проблемы, требующей внимания и участия руководства». Это – фрагмент обращения Владимира Высоцкого к министру культуры СССР П. Н. Демичеву, которое было написано примерно тогда же, 17 апреля 1973 года.
В переговорах с Лубянкой Андрей Донатович с Марией придерживались умиротворяющей линии: в политике этим сиамским близнецам – Синявскому и Терцу – делать нечего, они писатели, их расхождения с Советской властью сугубо стилистические (и пусть мало кто понимает, что это означает самые глубокие из возможных расхождений, – тем лучше для замысла), значит, властям не выгодно держать их на привязи, на коротком поводке. Синявский никакой не диссидент. Его надо спасать как художника.
Маша убеждала: отпустите, ради бога, и я увезу его, совершенно аполитичного человека, немножко не от мира сего, далеко-далеко, за границу, где он будет совершенно неопасен Советской власти.
Фантасмагория? Да. Но ведь всё удалось! Не поверили, но отпустили. 10 августа 1973 года Синявский со своими домочадцами, всей утварью (иконами, складнями, заветными прялками и прочими деревянными поделками), а главное – с рукописями (как только позволили?) очутился на Северном вокзале в Париже.
Франция, лидеры эмигрантских кругов приняли долгожданных гостей с почтением, окружили вниманием и уютом. Парижан живо интересовали ужасы советской действительности, они с удовольствием демонстрировали свое гостеприимство, успехи демократии и прелести западных стандартов жизни. Бывшие студенты МГУ, ученики Андрея Донатовича Мишель О'Кутюрье, Луи Мартинес и Клод Фрийо пригласили его занять профессорскую должность на кафедре славистики в Сорбонне. На лекции Синявского набивались такие аудитории, как будто бы там с сольным концертом выступал всемирно известный поп-идол. В день он давал по две пресс-конференции, умилялась счастливая Мария Васильевна.
Встрепенулась диаспора и в соседних странах. Вскоре Синявского пригласили в Женеву прочитать лекцию. Он долго выбирал тему: «Ну, это слишком просто. Другое не очень интересно». Наконец, решив преподнести что-нибудь изысканное, выбрал Велемира Хлебникова.
Конференц-зал был полон, бывшие россияне съехались со всей Швейцарии. Ходит Синявский по эстраде, читает, делилась впечатлениями Розанова, и вдруг до меня внезапно доходит, что, кроме меня, его жены, да еще нескольких человек профессуры и старых литературоведов, – фамилии Хлебникова никто никогда не слышал, что всё это – кошке под хвост!..
Позже случился новый конфуз. Синявские привезли с собой много пленок с записями песен Высоцкого. Решив поразить «национальным достоянием», включили для очередных гостей магнитофон. «Они слушали-слушали, – рассказывала Мария Васильевна, – а потом один из этих, «легендарных», сказал: «Нет, Шаляпин все-таки пел лучше. Во-первых, он не хрипел, а во-вторых, не кричал».
В своих парижских заметках Синявский, вспоминая одну из ранних песен своего бывшего студийца «У меня гитара есть, расступитесь стены…», пытался растолковать: «Так поют сегодня наши народные поэты, действующие вопреки всей теории и практике насаждаемой сверху «народности», которая, конечно же, совпадает с понятием «партийности» и никого не волнует, никому не западает в память, и существует в разреженном пространстве – вне народа и без народа, услаждая слух лишь начальников, да и то пока те бегают по кабинетам и строчат доклады друг другу по инстанции, а как поедут домой, да выпьют с устатку законные двести грамм, так и сами слушают, отдуваясь, магнитофонные ленты с только что ими зарезанной одинокой гитарой. Песня пошла в обход поставленной между словесностью и народом, неприступной, как в Берлине, стены, и за несколько лет буквально повернула к себе родную землю. Традиции современного городского романса и блатной лирики здесь как-то сошлись и породили совершенно особый, еще неизвестный у нас художественный жанр, заместивший безличную фольклорную стихию голосом индивидуальным, авторским, голосом поэта, осмелившегося запеть от имени живой, а не выдуманной России. Этот голос по радио бы пустить – на всю страну, на весь мир, – то-то радовались бы люди…»
Метафоры Высоцкого
Перережьте горло мне,Перережьте вены,Но только не порвитеСеребряные струны…
для Синявского означали попытку вырваться за рамки узкого, недостаточного для раскрытия темы разговора о конкретном поэте и певце, постичь надындивидуальную природу его творчества. Ощутить Высоцкого как серебряные струны. Как медиума, через которого находят свое воплощение могучие стихии.
Общий вывод был прост и, увы, печален: первая волна эмиграции ушла на кладбище, не став роддомом. Там живой жизни не было, образовался музей, кладовая, хранилище замечательных произведений, созданных в свое время Буниным, Набоковым, Цветаевой, Ремизовым… Писатели не рождались в изгнании, неважно – насильственном или добровольном. Просто оседали на новой почве, чтобы продолжать работать. Однако похвалиться особыми успехами могли лишь считаные единицы. Большинство же, родившись исключительно в соавторстве с советской властью, довольствовалось ничтожно малыми прежними запасами. Исключение составлял лишь Иосиф Бродский. Об этом, кстати, напоминал Андрей Донатович Высоцкому при встрече в Париже.
Но сам поначалу не уловил, а когда осознал, то не захотел принимать устоявшиеся «правила общежития» эмигрантской среды. Очень скоро он и тут умудрился подпортить себе репутацию, обнаружив «политическую и идейную незрелость». Оказавшись на Западе, с изумлением обнаружил в вольной интеллектуальной «прослойке» эмигрантской колонии наличие жесткой субординации и дисциплины. В Вермонте заседал ЦК в лице «духовного лидера нации в изгнании» Александра Исаевича Солженицына, в Европе нити руководства были сосредоточены в «Парижском обкоме партии» во главе с Владимиром Максимовым. «Мы очень быстро организовали свои культы личности, – с грустью констатировал Синявский. – И дальше начали работать на этот культ точно так же, как работали в России… Почему? Потому что «так надо». Это канон поведения, который мы вывезли с собой с Родины…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});