Галина Кузнецова-Чапчахова - Парижанин из Москвы
Тяжкие думы отогнали предутренний сон о чёрном рве вместо подготовленной к севу пашни. Иван Сергеевич заставил себя вылезти из-под одеяла. Хозяин дома не отключил только электроплитки — не околели бы без горячего. За отопление надо было платить по более высокому тарифу, а хозяин экономил и ссылался на какие-то ремонты, обещал скоро всё наладить.
Сначала согрелся чаем с молоком и двумя тощими галетами. Зато язва не донимает. Последнее время его «пушкинская няня» Анна Васильевна, она когда-то служила у генерала Слащова, почти не готовила — не из чего. Ей нездоровилось, приходила редко, в основном немного прибраться.
Когда брился, смывая с лезвия тёплую воду, опять вспомнил об этих проклятых поклонниках под номерами и снова раздражение мешалось с жалостью.
Горячка, лупоглазка, огонь, загорится, запылает, не погасишь, себя сжигает и его не щадит. Только и написал одно словечко «Твой — пока — Иван».
И для чего написал-то — чтоб опровергла, что верит в него, что он — «её». Господи, что было! Ревность свою успокоить хотел — вот что было. А надо, оказывается, бессчётно твердить «твой навеки». Вот что с ней сделали эти негодяи: не верит, что её полюбил человек, а не подонок.
Когда же он вылечит её от ревности? Трудно с ней. Но, может быть, любят именно тех, с которыми трудно.
За письменным столом он в несчитанный раз рассматривал её фотографии. Вот давняя, 29 года, времён Джорджа. Дивно хороша, хотя тут не очень похожа на его Олю. Фотограф ли выбрал этот полуповорот к плечу немного склонённой головы: что там, в этом чудно слепленном лобике? А «Девушку с ромашками» прошедшего лета нельзя рассматривать без слёз восторга и страха — какая худышка его Олеля. Её бы к нему, в тишину, покой. А там она, как на юру. В русской катастрофе полегли предназначавшиеся юным девушкам герои, разбросала уцелевших судьбина по чужбине. Вот и пошли русские красавицы к чужому… «Девушка с ромашками» на фоне прекрасной лужайки: как здесь много рассказано ему без слов! Вот только невозможно рассмотреть глаза, прикрытые рукой от солнца — не плачет ли? Его рука сама привычно нашарила ручку — надо успокоить Ольгу, отогреть любовью.
«Божество моё, детка моя, счастье моё. Сам не знаю, как я мог упрекать тебя — эти №№ ничего не значат, их пошлость, их гадкие приёмы развращения не для таких, как ты. До меня наконец дошло, что они только материал для воспроизведения картины жизни. Ты писатель, но сама этого не знаешь пока. Недословно, но ты запомнишь, как это делается».
То есть рассказать здесь ничего невозможно. И всё-таки. Писатель никогда не пишет о себе, он не стал бы писателем, если бы писал только о себе. «Человек из ресторана» или «Солнце мёртвых» — здесь нет ни слова о Серёженьке, и нигде никогда в художественных произведениях и даже в статьях ни слова о не прекращающейся боли о сыне.
А ведь жена О.А. поседела на другой день после гибели сына, у неё выпали зубы. Она никогда уже не смеялась, разве что с маленьким Ивиком. Догадываются ли читатели о пребывании писателя за чертой рассудка и времени, хотя он одновременно знает об этом тогда же, продолжая жить и реальностью, и помрачённостью. Только помрачённость записывается в повесть «Это было», не переиздававшуюся с 1920-х годов. Она так понравилась Редьярду Киплингу, что он прислал Ивану Шмелёву письмо.
Даже «История любовная» навеяна известной повестью Тургенева, где, ясное дело, французский треугольник отец-женщина-сын.
«Я никогда бы не позволил себе писать такое об отце. Хотя я знал его «историю»; наша матушка, царствие ей небесное, была суровая женщина, отец — весь из света и тепла». Но нет, он никогда, никогда не занимался описанием себя и своих близких.
Итак, вот первая заповедь И. С. Шмелёва: писатель пишет не о себе.
Писателю, во-вторых, нужен глаз, который неустанно видит всё помимо и даже вне его естественной жизни. В нём живут многие картины и многие из них ещё не использованы, они как наброски в запаснике у художника, понадобятся — достанет. Вот они с женой в Ландах, 1920-е годы, крутится пластинка патефона. Вальс «Берёзка», Костя Бальмонт подхватил Ксению Деникину, уверен в своей неотразимости. Оля танцевать не хочет, зато рвётся Мари-Марго Серова, И.С. приглашает её — о, это не женщина, это огнедышащий кратер. Оживает картина из «запасника»: вспоминается Севастополь и танцующие — они с Олей, тогда молодые, такие счастливые, и духовой оркестр из моряков в «раковине», исполняющий «Берёзку». «Если я и напишу когда-нибудь, то о капельмейстере-боцмане, а ведь он был мною едва увиден со спины, и всё же давно «написан» в голове».
Он до сих пор помнит шорох мокрого гравия (потому что у сухого гравия другой звук), шипящий звон пузырьков разливаемого в бокалы Абрау-шампанского, и этого капельмейстера-боцмана, лихо перескакивающего, чтобы подыграть на валторне; помнит острый горьковатый дух рябчиков, которым несёт от ресторанчика.
И во всём этом присутствует горячая, как расплавленное солнце, Марго, жена добрейшего доктора Серова — в 40 лет такая хрупкость, такое «горенье»-самосожженье. Не дай Господь, какие это вывихи и изломы Достоевского, не приведи Бог полюбить такую женщину — хоть десять лет мучайся, всё равно разрыв неизбежен.
Вывихи, изломы — он ещё вспомнит о них, но не скоро и при других обстоятельствах.
О писательстве — это о ниве. Многие ли знают, приходилось ли оказаться в поле, когда цветёт рожь, и внезапно в полной тишине лопаются семенники? Этот святой звук знают мужики, он им кажется нормальным — «я, грешный, вставал, услышав, на колени».
«Ольга, ты пишешь, «как бы я творить хотела и всю любовь свою туда отдать… я так боюсь разлуки снова». Так твори же! Писательству никто не учит, но если вдумчиво читать великих, тогда они учат».
Дальше о том, о чём всегда: что не может без неё, хотя терпелив и сговорчив, когда просит она. Не годы — дни, как годы, без неё. Если б мог без неё, разве стал бы обивать пороги насчёт визы. Обещают. А дни длиннее вечности.
«Целую, целую. Бессчётно. И крещу тебя.
Твой навсегда Ваня».
Он отложил перо — осталось немного времени до закрытия почты.
Нет, он не преувеличивает. Она, действительно, талантлива. Она пишет «Звёзды глубоко тонут и в прудочке». Понимает ли сама, как это объёмно? Они будут расти вместе. Его Дари — это Ольга. Что есть любовь, они поймут по мере страдания. Тогда самообман с Арнольдом и её «жертвенность» раскроются перед ней. Его Оля продолжает молиться и там, чтобы он закончил «Пути Небесные». Вот пожелание «отошедшей», это её завещание. Она обеспокоена, что за эти годы он создал только одно законченное произведение — «Куликово поле», подсказанное ему возле её могилки, тоже с её участием.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});