Лидия Чуковская - Памяти Фриды
Немногие знают, что Фрида и несколько человек ее друзей те полтора года, пока длилось это гнусное дело, жили, словно поступив на какую-то нудную службу, и ежедневно, с утра, словно «вешали номерок» на некоем невидимом табеле. Это не было занятием между прочим, нет, это стало содержанием нашей ежедневности. Сознание, что уже столько месяцев, а вот уже и второй год! там, в Коноше, мучается человек, ставший для нас всех дорогим, не давало покоя. Ни праздников, ни воскресений, ни отпусков. Если и случалось кому-нибудь вырваться из Москвы, то не на отдых: междугородный телефон, авиапочта, нарочные, оказии. А вернешься в Москву — каждый день нужно звонить или идти туда, куда бумаги уже посланы; каждый день решать, куда писать снова, от чьего имени, как. По телефону об этом не скажешь надо увидеться. Составить черновик. Ехать — за город, в больницу, или на дачу, или в Ленинград за чьей-нибудь подписью. Кто поедет?.. Завоевывая нового «защитника Бродского», надо показать ему Фридину запись и стихи Иосифа. Значит, перепечатка на машинке. Вычитка… Кто отвезет?.. Добиваясь приема у могущественного лица, надо искать путей к его секретарю или к кому-то, кто знаком со знакомыми секретаря, — то есть опять-таки с кем-то встречаться, кому-то дозваниваться… Мобилизовав десятки людей, Фрида тем самым опрокинула на себя сотни телефонных звонков и десятки встреч. Мы двигались в темноте, на ощупь; наши официальные корреспонденты и собеседники постоянно давали нам ложные сведения, которые необходимо было проверять. А проверка — это снова знакомые знакомых, снова звонки, снова встречи — у себя дома, в чужом доме или на улице. Одна старушка пенсионерка, в прошлом — сотрудник прокуратуры, пронзенная Фридиной записью, из симпатии к нам и Бродскому, взяла на себя обязанность сигнализировать нам обо всех кочевьях «дела», со стола на стол, в Верховном суде. С ней кто-нибудь из нас виделся чуть не ежедневно… Вместе с нами действовали ленинградцы — требовались оказии в Ленинград, чтобы согласовывать усилия, сообщать друг другу новости. Опять звонки. Опять встречи… Писать или нет Микояну? Текст? Подписи? Да, кроме служения, тут была нуднейшая служба, «согласовывать и увязывать». Кроме патетической публицистики — писанина, канцелярская канитель, утомительная, бесконечная, как дурной сон…
Мешало ли Фриде жить депутатство?
О да, конечно! Это была кладь потяжелее, чем дело Бродского. Много тяжелее. Это были десятки и сотни судеб, в которые Фрида обречена была вникать, — настоящее «зрелище бедствий народных» — что ни голос, что ни посетитель, то беда, драма, трагедия, несчастье; а средств помочь никаких или почти никаких. В деле Бродского рядом с Фридой, вместе с Фридой действовали, работали, сочувствовали, огорчались и радовались друзья; в деле Бродского она ни минуты не была одна; в своем депутатстве, лицом к лицу с бедами, Фрида была, наоборот, одинока; хоть и не «одна среди людоедов», но «одна среди бюрократов».
Помните запись во Фридином депутатском блокноте, ту, из которой так ясны ее беспомощность и ее одиночество? К ней пришла женщина:
«Хрупкая, худенькая, плачет. Отец погиб на фронте. Мать (участница гражданской войны) у Ганнушкина. Брат — туберкулезный. Она — тоже туберкулезная.
— Я не могу жить. Лучше мне умереть. Все равно соседи сживут меня со света. Мы живем на квартирной кухне. Конечно, кухня нужна всем. Но что же мы можем поделать? Куда угодно, куда угодно, только бы из этой квартиры. У меня нет больше сил…
Несколько дней спустя состоялось заседание райжилуправления. Я просила включить эту семью в список 64-го года:
Я: — Они стоят на очереди с 58-го года и заслуживают, чтобы…
Куропеев: — Кто спорит? Конечно заслуживают. Но мы не можем ничего сделать.
Я: — Но мать в психиатрической больнице…
Куропеев: — Мало ли что… У нас психбольных в районе знаете сколько?
Я: — Но у дочери туберкулез…
Куропеев: — Мало ли что… Ведь не бациллярная же форма?
Я: — Но они живут на кухне…
Куропеев: — Мало ли что! У нас семь тысяч комнат признано нежилыми.
Я: — Но матери семьдесят четыре года…
Куропеев: — Если всем старушкам давать площадь, план никогда и не выполнишь.
Я: — Я прошу вас, я считаю, что…
Куропеев: — Вы просите в частном порядке, а мы в общем порядке. Мы более правы. Рассмотрите вопрос в таком разрезе, ясно? А эмоции надо оставить!»
Но Фрида, несмотря на окрики начальства, не могла «оставить эмоции», и потому депутатство легло на ее сердце безмерною тяжестью. «С тех пор как я депутат, — говорила она мне, — и каждый день хожу по чердакам и подвалам, я возненавидела свою квартиру, свою комнату…» Да, эта кладь была для нее потяжелее любого другого отдельного дела. Дело Бродского она сама себе выбрала, а тут дели падали на нее со всех сторон, без разбора, выбора, спроса, и каждым она обязана была заниматься. Беды человеческие лились на нее потоком, словно ее посадили в бассейн и открыли все краны. После депутатских приемов она часто шла прямо ко мне — полежать, пообедать, отдохнуть — и приходила измятая бедами, нередко — плачущая. «Нынче мне пришлось опять ехать в Москву по депутатскому делу, — сообщала она мне из Тарусы летом 1964 года, — и добро бы оно кончилось хорошо — так ведь нет: провалили. И мне так горько и худо: шла с заседания райсовета и ревела белугой прямо на улице». Страницы ее депутатского блокнота — при всем юморе, с каким сделаны некоторые записи, — ведь это ужас на ужасе, вопль на вопле. «И вы не захотите помочь, я знаю, и вы не захотите», — кричит, стоя возле Фридиного стола, женщина, которую изо дня в день избивают взрослые дети. На каждом приеме выслушивать крики, мольбы о помощи — и понимать, что при всех усилиях почти никогда ты не в состоянии помочь, — вот чем было для Фриды ее депутатство. И хотя кое-что ей все-таки удавалось, память о неудачах жгла ее.
В последние годы она уже не спала без снотворного. Дела депутатские утомляли, жестоко ранили ее — и дома ей доводилось отдохнуть далеко не всегда: Наташеньку, нежно любимую ею, пришлось как раз в эту пору взять из яслей, и большая доля забот о ней легла на Фридины плечи.
И все-таки, по глубокому моему убеждению, не это привело к дисгармонии. Не перегрузка, не бессонница. Ведь перегрузка — это перегрузка, а не противоречие внутри души.
Со всеми делами она постепенно справилась бы, у нее хватило бы, я уверена, душевной закалки и сил.
С Фридой в последние годы случилось другое — счастье или несчастье, не знаю.
Она встретилась со своей писательской зрелостью. А встреча эта для каждого писателя неизмеримо трудна.
Внезапно все написанное прежде теряет цену. Все кажется — иногда совсем несправедливо — никуда не годным, никому не нужным. Уверения друзей, читательские письма — не утешают более. Работать надо по-другому. Писать не о том, о чем раньше. Точнее. Кажется, я наконец-то знаю, о чем и как. И вот беда: столько лет я работала, столько лет училась писать, а писать мне стало не легче, а трудней.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});