Эразм Стогов - Записки жандармского штаб-офицера эпохи Николая I
Трескин, как медаль, имел две стороны; сказавши об одной, надобно сказать и о другой стороне. Мне казалось, Трескин не был зол и жесток, но, как власть, был очень строг: все полиции были доведены до совершенства, и зато в Иркутской губернии не было ни грабежей, ни воровства; я сотни примеров слышал: проезжий, забывший в доме крестьянина кошелек, часы, бумаги, непременно был догоняем и получал забытое. Дороги, мосты были превосходны, деревни чисты; судя по наружности домов, крестьяне были зажиточны; скота, лошадей много; пятнадцать, двадцать троек стояли при въезде в деревню, платили четыре копейки на тройку за версту. Иркутск был очень опрятный город и много хороших домов. О преступлениях в городе не было слышно.
12 лет спустя я нашел: убийства, грабежи, воровство, шайки разбойников близь города. Села, деревни по наружности очень обеднели; если чего и не забудете, то у вас украдут все, что можно; дороги, мосты очень дурны. Я объясняю такую разницу тем, что Трескин был закон, а Лавинский повиновался закону. Шесть или семь лет шайка грабила и убивала. Иван Яковлевич Козлов (знакомый по солеваренному заводу) распорядился удачно поймать знаменитого красавца и храбреца атамана Александрова, который поклялся убить Козлова. Атаман никогда не изменял данному слову. По жалобе Козлова Лавинский потребовал дело, ему привезли на двух возах. Лавинский не пожалел русских непечатных слов, а на последней странице написал: «Четырех главных наказать кнутом нещадно». Артист-палач Буянов каждого убил с четырех ударов. Лавинский получил строгий выговор, и последовало общее распоряжение: в приговорах слово «нещадно» — не употреблять. При мне и на моих глазах в течение четырех часов в городе Иркутске днем убили крестьянина, двух женщин и девушку, последнюю — в пяти шагах от меня, на главной улице, человек — не знающий девушку; но это особая история, я был следователем по просьбе Лавинского. Когда-нибудь расскажу об этих убийствах. Вот как изменился целый край — всего в 12 только лет!
О Сперанском в Иркутске мало что было слышно, он как будто ничего не делал. Сперанский занимал дом «короля» Кузнецова. Дом деревянный, большой — окон в 9, а может, в 11, на восточном краю города, ближайший адмиралтейству. На другой день после Трескина я явился Михаилу Михайловичу. Из прихожей, где были казацкий офицер, казак и полицейский солдат, вхожу в большую залу — пестрая толпа: буряты, крестьяне, тунгусы. Сперанский в форменном сюртуке, застегнутом на все пуговицы; он говорил с крестьянином, а чиновник записывал. Только я вошел, Сперанский обратился ко мне, и когда я назвал себя, он спросил:
— Давно приехали?
— Только вчера.
— Куда едете?
— В Охотск.
— Одни?
— С командой, она еще не прибыла.
— Повеселитесь здесь, в Охотске соскучитесь.
Поклон. Разница с Трескиным и в обстановке и в приеме.
Портретов Сперанского очень много и все похожи, только я не видал ни одного портрета с глазами Сперанского: есть предметы недоступные для живописи! Таких глаз, как у Сперанского, я других не встречал, не возьмусь и приблизительно описать их. Могу сказать только: глаза Сперанского я ни разу не видал изменяющимися — всегда, постоянно тихи, спокойны, ласковы; они не прищурены, но и не открыты, не вызывающие и не уклоняющиеся — ум, душа и сердце поместились в этих глазах! Живопись бессильна! Уверен, что, со смертию этих глаз, других таких не осталось; не видевшие выражения глаз Сперанского — не составят себе понятия о прелести оригинального выражения их! Сперанский был выше среднего роста, сухощав, правильно сложен. Оригинальный, голый, большой череп — очень к нему шел. Правильные черты всегда покойного, доброго лица были привлекательны, голос тихий — будто под сурдинкой, говорил медленно и, казалось, всегда откровенно. Говорил мало, будто по необходимости; смеха не слыхал, а улыбка — весьма часто, всегда скромная, очень приятная. При такой особе провинциальные чиновники закутывались в молчание, а приехавшие с ним, знавшие его добрую снисходительность — болтали, шутили, не стесняясь, как бы в отсутствие; он даже любил говорливость других за обедом, но без участия в разговоре.
День Сперанского был рассчитан по табели — не отступая. Утро просителям, немного работы, заданной канцелярии с вечера, долгая прогулка на открытом воздухе. Сколько раз встречал я его одного в –20, –25 Р.[144]: холодная поношенная шинель, на голой голове сафьяновый черный картуз, вверху четырехугольный — настоящая конфедератка. Картуз на шелковой подкладке — и ему не холодно! Ходил тихо, размеренно — как говорил. Прогулка — недалеко от дома и на небольшом пространстве. Сперанский никогда не отказывался от приглашения на обед; тогда он был в мундирном фраке. Орденов на нем никогда не видал. Званые обеды были очень часты, и очень часто я обедал вместе.
Первый обед, на котором я был с Сперанским, — это парадный обед у Трескина; на этом обеде я видел Сперанского в мундире и в белых брюках с золотыми лампасами — только один раз и видел Сперанского в мундире. Даже сам Николай Иванович Трескин был в мешковатом виц-мундире[145]. Манеры Сперанского на обеде были те же, что и на обеде у купца. После обеда Сперанский вынул золотую коробку вроде папиросницы, достал из нее черную пилюлю и проглотил — это было в гостиной. Недолгая беседа после обеда, и если есть дамы, то преимущественно с дамами и уезжал. После обеда немного чтения, в сумерки ходил по зале до темноты. При огне принимался за бумаги, и, кажется, это было временем усиленной работы. В праздники купцы давали балы в доме ратуши[146]. Сперанский постоянно посещал, говорил с дамами, кажется, особенно отличал жену коменданта Луизу Ивановну и жену полковника Нараевского Наталию Карповну; последняя была красавица. Я, товарищ Повалишин, племянник Сперанского Вейкарт[147] и какой-то чиновник постоянно составляли кадриль. Сперанский постоянно смотрел на наш танец, и, кажется, его занимала наша молодая резвость. Тем и оканчивался его бал.
Рассказов по городу ходило множество о Сперанском; каждое его слово, кажется, каждое его движение замечалось и повторялось в публике. Терпение его с просителями было неистощимо. Однажды наделало много говору: монгол-бурят жаловался, что исправник Волошин вызвал его в Иркутск, в его отсутствие забрались в его юрту волки и собаки, утащили говядину и богов. Просил взыскать с исправника убытки. Сперанский отказал. Бурят пришел другой раз с той же просьбой — получил отказ. Пришел третий раз. Сперанский назвал его глупым и приказал вывести. Это происшествие сильно удивило всех, говору было много! Из этого можно заключить, каким терпением обладал Сперанский.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});