Валерий Перевозчиков - Живая жизнь. Штрихи к биографии Владимира Высоцкого
— Людмила Владимировна, Вы рассказали о Симолине, о Синявском. А вспоминал ли Высоцкий о других преподавателях Школы-студии МХАТа?
— Да, это была консерватория, — у них были очень дружеские, очень близкие отношения, совершенно без дистанции. Конечно, Володя боготворил педагогов, говорил им «Вы», не фамильярничал, но при этом глубоком почтении — общение было очень близким и дружеским, очень личностное общение.
Да, у них были замечательные преподаватели, но в то же время (как говорил Виленкин) они его просмотрели. Сейчас многие говорят:
— Да мы, с первого курса!..
А Виленкин, который не просмотрел Булгакова, говорит:
— А Володю мы просмотрели…
Володя не был самым ярким на курсе, не был ведущим, что, может быть, и хорошо. Вот такое ощущение спокойного равновесия, без соперничества, — оно у них было.
— А отношение Высоцкого к процессу Синявского и Даниэля? Об этом процессе он пишет в письме Коха-новскому в Магадан…
— Отношение сложное. Мы действительно многого не знали. Андрей Донатович был не то что кумиром Володи, — он был почти близким родственником. Но Володя не знал, что Синявский не только критик, но и писатель. О том, что Андрей Донатович пишет фантастические рассказы, он узнал еще до процесса. Однажды он пришел с квадратными глазами и принес рассказ Синявского «Пхенц», не зная, что этот рассказ уже опубликован на западе под псевдонимом Абрам Терц. Рассказ действительно потрясающий…
«Пхенц» — это рассказ про горбуна, который на самом деле не горбун, а пришелец, а горб — потому, что он прячет крылья. Заброшенный на Землю, очень одинокий, — никак не может найти своих. Он не знает, что они все погибли. Живет в качестве всеми презираемого горбуна… Однажды встречает человека с горбом и думает, что у него тоже — крылья. Причем до самого последнего момента мы не знаем, что это пришелец и что у него вместо горба крылья. Просто — история про противного горбуна, которого ненавидят соседи и он страдает от этого.
Он приглядывается к другому горбуну, и мы думаем, что он просто ищет, с кем бы поговорить… Он идет к этому горбуну, звонит в дверь. Тот открывает, и первый горбун говорит только одно слово:
— Пхенц.
И второй горбун его выгоняет, — просто спускает с лестницы. И вот пришелец, одинокий, приходит домой, ждет, пока все соседи улягутся спать… Запирается в ванной, снимает пиджак, с трудом освобождается от рубашки и жилета, которыми он себя стягивает, как корсетом… И в теплой воде расправляет сломанные, ломающиеся от напряжения — крылья!
Володя был потрясен. На уровне той фантастики, которая была тогда-и вдруг-такое! Даже не фантастика, а что-то высокое.
О том, что Андрей Донатович взял себе псевдоним, — этого Володя не знал, но он чувствовал благодарность за то, как Донатович всех берег. Чувствовал и вину какую-то и зависть к тем немногим, которые все-таки знали, — ревность какая-то к ним. И не осуждение, а горестное удивление — все-таки отдавать свои вещи за рубеж… Нам всегда хотелось, чтобы все хорошее было здесь, на нашей земле. Тогда Володя не мог видеть так далеко, как Андрей Донатович: уж очень он был молодой… Наверное, Володе казалось, что с такими рассказами благороднее погибнуть на костре.
Возвращение к мыслям о процессе было во время работы над «Галилеем» — это и по времени почти совпадало… Помните последние два монолога: плохой и хороший конец пьесы? Володя соотносил хитрость Галилея: вот его книгу ученик куда-то повезет, что в Париже ее увидит Декарт… Соотношение было какое-то… Но и тогда Володе казалось, что правду надо говорить на месте. Уж очень были шестидесятые… Дело не в том, что мы были наивны и во все верили — как раз во многое мы не верили, но все-таки мы дети военного поколения. Для нас немецкий язык — плохой язык. Фашисты! Заграница — это плохо. Я ще-то читала, что потом у Володи это откликнулось каким-то печальным недоразумением: ведь победили-то мы, а как у н и х хорошо — у немцев, у японцев. Очень это было в нашем поколении сильно.
— Вернемся еще дальше назад: вспоминал ли Высоцкий о детстве, о школе?
— Мало, очень мало. То есть, о школе я ни разу не слышала. Но что значит — воспоминания о школе? Это друзья:
Володя Акимов, Гарик Кохановский, Яша Безродный, Ар* каша Свидерский… Да, о ребятах говорил… Но я не помню, чтобы он назвал кого-нибудь из учителей, — никогда не слыхала. И чтобы рассказывал какие-то школьные эпизоды — тоже никогда. Я думаю, отчасти потому, что там — на Большом Каретном — настолько большое значение имела семья Левы Кочаряна, что все остальные воспоминания были очень среднего уровня. Я никогда не помню, чтобы ему хотелось пойти в школу, на вечер встречи… Я даже номера этой школы не знала, хотя могла бы легко запомнить, потому что у меня была 186-я квартира. И мне кажется, я понимаю, почему он не вспоминал о детстве, о школе… Ведь Володя, в сущности, действительно был очень веселым человеком, и что-то страшное он просто блокировал. Как гематома это у него зарастало и в общий обмен веществ не попадало — а лежало внутри, лежало каким-то страшным грузом. И даже «Баллада о детстве» — это баллада, это нечто историческое, — почти эпос. Своего лирического восприятия, трагичности там нет. Вот того мотива, когда Володя спрашивает Нину Максимовну:
— Мама, что такое счастье? Это манная каша без комков?…
Или что-то в этом роде, не помню точно…
Помните, как Лида Сарнова вспоминает, что ее пронзила жалость, когда она его в первый раз увидела? Ну, никак этого не сказать про Володю! Чтобы кого-то, когда-то глядя на него, могла пронзить жалость. Он всегда казался сильным, веселым… Он себя от этого отделил, как бы сохранил себя… А там должны были быть какие-то страшные воспоминания — в том числе и бомбежки, и голод, и бедная одежда… И размышления на тему, почему мама и папа живут в разных местах… И ревнивая любовь к тете Жене, привязанность к Лиде, которая пожалела его… Другие, может быть, тоже жалели, но не показывали вида, а Лида по молодости раскрылась.
Мне кажется, что были вот эти внутренние, задавленные воспоминания о детстве, и та жажда — наесться досыта, и чтобы была прочная крыша над головой, и чтобы папа и мама были вместе… И, наверное, много-много людей, которых жалко… И когда это было задавлено долго-долго, когда он не трогал этого, старался не вспоминать — это и был тот двигатель, та жажда, чтобы всем было хорошо. Это тот двигатель, который заработал. И Володя своим хохотом и весельем это исправлял, — это какая-то сублимация.
Ну, не вспоминал про школу! Меньше, чем все они. Казалось бы, а почему не вспоминать?! Было что-то смешное, были какие-то хохмы, — а ведь все это мы знаем только со слов ребят, — сам он никогда об этом не рассказывал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});