Евгений Носов - Усвятские шлемоносцы
Мужики один за другим потянулись к невиданной книге. Обтерев о штаны лопатистые ладони, глянцевевшие мозольно-сухой кожей, в застарелых, набитых землей трещинах, от которых не могли распрямляться полностью, а лишь складывались пальцами в присогнутые ковши, они бережно и неловко брали книгу обеими руками под кожаный испод, как принимали по вечерам, придя с работы, грудного младенца, не научившегося еще держать головы. И так же бережно, с почтительной предосторожностью, опасаясь учинить поруху, сделать что-нибудь не так, перекладывали ее алтарно пахнущие листы, вглядываясь в причудливо-кружевные заглавные буквицы, расцвеченные киноварью и озеленевшей позолотой. И даже пытались сами разобрать и постичь мудреные строки, но, пошевелив сосредоточенно и напряженно губами и произнеся раздумчиво-протяжное "н-да-а...", охранно передавали ее другому. Было диковинно оттого, что их имена, все эти Алексеи и Николы, Афони и Касьяны, такие привычные и обыденные, ближе и ловчее всего подходившие к усвятскому бытию - к окрестным полям и займищам, осенним дождям и распутью, нескончаемой работной череде и незатейливым радостям,- оказывается, имели и другой, доселе незнаемый смысл. И был в этом втором их смысле намек на иную судьбу, на иное предназначение, над чем хотя все и посмеялись, не веря, но про себя каждому сделалось неловко и скованно, как если бы на них наложили некую обязанность и негаданную докуку. Так бывало еще в детстве, когда матери, обрядив на праздник в новую рубаху, наказывали не мараться, блюсти себя в чистоте, и хотя на душе делалось радостно и приятно от этой обновы, но в то же время, бегая на народе, надо было все время помнить родительский наказ и часом не выпачкать рубаху. И теперь тоже мужики были негаданно озадачены этой обновой, иным значением своих расхожих имен, как будто все они были одеты в новые рубахи перед скорой дорогой и надо было там блюсти себя и не замараться.
- Ну да к а ты ж кто таков, дедко Селиван? - блестя глазами, поинтересовался Леха.- Интересно!
- Дак про себя я уже знаю, давно вычитал.
- А как же тебя?
- А про меня тут, робятки, нехорошо...
- Не-е, давай уж читай. Ежли про всех, то и про себя давай.
- Оно про меня хоть и нехорошо, а тож верно сказано,- легко засмеялся дедушко Селиван.- Леший я. Лесной мохнарь.
- Ох ты! Это как же так?
- А вот эдак - лешачий я Селиванка. В книге так истолковано, кабудто по-греческому, по-римскому ли "сельва" лес обозначает, дремотну чащобу. А Селиван - по-ихнему и есть, стало быть, лешак. Ну да я и согласен. Потому, кто ж я есть иной, ежли жизня моя самая лешачья - брожу, блукаю, свово двора днями не знаю. Лешак я и есть козлоногий. Зеленомошник. Тоже и обо мне верно сказано Значит, такова судьба.
- Дак что ж это получается? - подытожил Махотин.- Выходит, не один токмо Касьян, а и все мы тут шлемоносцы. Про кого ни зачитывали, всем быть под шлемом
- Дак и я б заодно! - весело объявил дедушко Селиван.- Хучь я и леший, изгой непутевый, да на своей же земле А чево? Учить меня строю не надобно, опеть же ружейному артикулу. Этова я и доси не забыл, могу хучь сичас показать. Правда, бежать швыдко не побегу, врать не стану. А остальное солдатское сполнять еще смогу, истинное слово!
Был подходящий шутейный момент снова выпить по маленькой, и Давыдко, унюшливый на такое, не упустил случая и тут же оделил всех из очередной сулейки.
- Ну, соколики,- Селиван поднял свою стопку, взмахнул ею сверху вниз, справа налево, окрестя застольную тайную вечерю.- За шеломы ваши! Чтоб стоять им крепким заслоном. Свята та сторона, где пупок резан! А ить было время, сынки, когда воинство, на брань идучи, брало с собой пуповинки. Как охранный, клятвенный знак. Ну да выпейте, выпейте, подоспела минутка.
Выпив под доброе слово, заговорили про всякое-разное, житейское, опять же про хлеб и сено, но Касьян, молчавший доселе, подал голос поперек общему разговору, спросил о том, что неотступно терзало его своей неизбежностью:
- А скажи, Селиван Степаныч... Все хочу спросить... Там ведь тово... убивать придется...
Дедушко Селиван перестал тискать деснами огуречное колечко, изумленно воскликнул:
- Вот те и на! Под шелом идет, а этова доси не знает. Да нешто там в бабки играются?
Касьян покраснел и опять пересунул под лавкой галошами.
- Да я тебя не про то хотел... Ты ж там бывал... Ну вот как... Самому доводилось ли? Чтоб саморучно?
Дедушко Селиван, силясь постичь суть невнятного вопроса, морщил лоб, сгонял с него складки к беззащитно-младенческому темени, подернутому редким ковыльным пушком, в то время как его бескровно-восковые пальцы машинально теребили хлебную корочку, и то, о чем спрашивал Касьян, никак не вязалось со всем его нынешним обликом: казалось, было нелепо спрашивать, мог ли дедушко Селиван когда-либо убить живого человека.
Но тот, взглянув ясно и безвинно, ответил без особого душевного усилия:
- Было, Касьянка, было... Было и саморучно. Там, братка, за себя Паленого не позовешь.... Самому надо... Вот пойдете - всем доведется.
Мужики враз принялись сосать свои цигарки, окутывать себя дымом: когда в Усвятках кому-либо приспевала пора завалить кабана или, случалось, прикончить захворавшую скотину, почти все посылали за Акимом Паленым, обитавшим аж за четыре версты в Верхних Ставцах.
- Ну и как ты его? Человек ведь...
- Ясно дело, с руками-ногами. Ну да оно токмо сперва думается, что человек.. А потом, как насмотришься всего, как покатится душа под гору, дак про то и не помнишь уже. И рук даже не вымоешь.
- Ужли не страшно?
- Правду сказать, то с почину токмо.
- И как же ты его? - теперь уже допытывался и Леха Махотин.- Самого первого?
- Эть, про чево завели! - не стерпел Никола Зяблов, но его тут же оборвали:
- Да погоди ты! Надо ж и про это знать. Не сено идешь косить. Дак как же, дедко, было то?
- Ну, как было...
И дедушко Селиван начал припоминать.
Оказывается, в японскую стрелять ему не довелось: числился он тогда по-плотницки, наводил мосты, строил укрытия, а больше ладил гробы для господ офицеров. Вместе с артелью изготовил он этих домовин великое множество, навидался всякого, но самому замараться о человека не пришлось. А в первый раз случилось это уже в четырнадцатом, в Карпатах.
- Ну как было... Определили нас на первую позицию. Под Самбором. Еще и немца живого никто не видел, токо-токо с эшелону. И вот утречком начал он по нас метать шарапнели. Ну, бабахает, ну, бабахает! Накидал в небо баранов, напятнал черным, и вот пошел он на нас. Одна цепь да другая. Пока бил шарапнелью, сидели мы по блиндажам да по печуркам, а тут высыпали к брустеру, изготовились, тянемся, глядим через глину, каков он из себя, немец-то. Врат-то враг, а любопытно. А они идут, идут молча, одни ихние офицеры что-то непонятное курлыкают. Идут не густо, аршин этак на десять друг от дружки. Шинелки мышастые, за спинами вьюки, иные очками посверкивают. Покидали мы недокуренные цигарки, припали к прикладам, правим стволы навстречу. Надо бы уж и палять, а то вот они, близко, саженей на триста подошли. А ротмистр наш Войцехович все не велит, все травку кусает: нехай, дескать, подступятся поближче. Да куда ж еще-то? Их небось рота, а нас вполовину мене. Но дело те в роте, а то сказать, что незнамо по какой причине напал на меня колотун. Пот с меня градом, глаза выедает, а я зубом на зуб не попаду. Я уж и к земле жмусь, чтоб остановиться, и руки моя оттепели винтовку тискать, в плечо давить - ничево не помогает. И не новичок я был, чтоб так-то сужаться, японскую повидал, а вот затрясло меня всево, хуже лихоманки. Не то чтобы немца боязно, не-е: пока я в окопе, он мне ничево не сделает, да и не один я сижу - и пулемет с нами, а было мне страшно самово себя, подступавшей минуты: как же я по живому человеку палить-то буду? Издаля еще б ладно: попал, не попал, твоя ли пуля угодила али соседская - издаля не понятъ бы. А тут вот они - уж и пуговицы сосчитать можно. А командир все молчит, держит характер, не отдает команды - и вовсе казнит меня. и гляжу я, в самый раз на меня метит долгущий худобный немец. И вроде бы даже глядит в мое место. Шинелка на нем куцая, неладно так ремнем спеленутая, а голова маленькая, гусячья, и камилавка на оттопыренных ушах большой вроде бы немец, а какой-то не страшный. Кто там идет справа, кто слева - не вижу, не гляжу, а приковало меня токмо к одному этому немчину. Лицо бледное, губы зажал, поди, сам в испуге. Ну дак ясно дело, на окоп в рост итить как не бояться? И тут они побежали на нас. Войцехович выхватил леворвер, закричал "пли", харкнули встречь немцам винтовки, зататакал на краю наш пулемет. А я, как окаменел, все не стреляю, тяну минуту, а минуты этой уж и ничево не осталось. Да упади ж ты, проклятущий, молю я ево, али отверни в сторону, не беги на меня. Вот же щас, щас по тебе вдарю! А тут уж кругом крик, пальба, гранаты фукают... Велики были впереди Карпатские горы, полнеба застили, а немец набежал - и того выше, загородил собой все поднебесье. Восстал он надо мной и замахнулся по мне прикладом. Господи Иисусе, видишь сам...- только и помолился, да и даванул на крючок, ударил в самые ево пуговицы... Открыл глаза, немца как не бывало, токмо камилавка ево в окопе моем под сапогами... Тут наши начали выскакивать наверх, зашумели "ура", а я хоть и полез вместе со всеми, а ничего не соображаю, кто тут и что. Бей меня, коли в эту пору - бесчувствен я, вот как все во мне запеклось. Нуте: вылез я на брустер, еще не встал даже, еще руками опираюсь, гляжу - а он вот он, навзничь лежит за окопной глиной. Без шапки, голова подломилася, припала ухом к погону. А глаза настежь, стылым оловом... Бегу потом, догоняю своих, а в голове бухает: мой это лежит, моя работа...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});