Карина Добротворская - Блокадные девочки
– Вы нашли свою бабушку?
– Она уехала в Новороссийск, и мы поехали к ней (сначала в Грозный, откуда чеченов вывезли, потом в Нальчик). В Новороссийске нас застала победа. Когда отчим вернулся с фронта (он был ранен, но выжил, у нас в семье никто в войну не погиб, вот судьба!), наши комнаты в Ленинграде были уже заняты. Предлагали другие, но отчим отказался: «Мы здесь с 22-го года живем». Да к тому же этот прекрасный вид на собор! А я все время бредила Ленинградом. Я маме сказала: «Если ты мне не купишь билет в Ленинград, я уеду на крыше поезда!» Мама купила билет, я ехала на багажной полке. Приехала в Ленинград в 46-м году, в тринадцать лет. Обуви не было никакой, приехала босиком. Тогда некоторые делали ботинки из парусины, а подошву из шин автомобильных. Но у меня даже таких самодельных ботинок не было. По Невскому тогда ходил трамвай, крутил кольцо возле Московского вокзала. В центре этой площади стоял милиционер, я вышла из трамвая и спросила: «Как найти Лиговку, дом 3?» Он сказал – надо в обход, вернись и обойди. Я вернулась – и опять забыла, куда идти. Так три раза к нему подходила. На третий раз он мне разрешил пройти напрямик. Я пришла к тете, и она мне сразу обувку нашла.
– Город уже был восстановлен?
– Город начали восстанавливать, как только блокаду сняли. Все разом за это взялись. Тогда у нас был другой народ, такого народа уже никогда не будет, к великому сожалению.
– Вы когда вернулись в Ленинград, пошли в школу?
– Я еще в Сибири пошла в первый класс, но наступили морозы, а ходить было не в чем, обуви-то не было… Так что там я школу бросила. Под Нальчиком опять пошла учиться, потому что там мягкий снег был и я ходила босиком. Когда вернулись в Ленинград, поступила в 4-й подростковый класс в 204-й школе на Халтурина. Закончила его и пошла в обувное ПТУ на Союза Печатников, дом 9. Мы четыре часа учились, четыре работали.
– Вы что-то знали о казни немцев на площади Калинина?
– Знала, но мы на нее не ходили смотреть.
– Это было добровольное дело?
– Конечно, люди сами шли посмотреть. Это же было отмщение.
– Вам не казалось, что публичное повешение – это слишком?
– Почему слишком? Я до их пор считаю, что миловать убийц – это слишком. Казнить и надо публично.
– Вы в семье блокаду вспоминали?
– Никогда. И про высылку нашу не говорили, и Сталина не ругали. Власть много ошибок сделала, но дыма без огня не бывает. И про блокаду… Я считаю, что надо все-таки освещать патриотизм. А вот сгущать мрачные и панические настроения нельзя.
– А детям и внукам рассказывали?
– Дочке рассказывала, внуку, правнуку. Мне 77 лет, иногда плохо себя чувствую, начну жаловаться, а потом как вспомню свою жизнь, то думаю: «Хвала Аллаху, что жива!»
Лена Елена Яковлевна Добротворская– В Карташовке, на даче, это Лужское направление, я жила там с двоюродными младшими братом и сестрой. 22 июня был такой хороший жаркий день, воскресенье. К нам приехали родители. И вот мы идем с купания, такие счастливые, подходим к нашей даче, а у хозяина открыто окно и в нем выставлено радио. Он говорит: «Сейчас будет выступать…» – только я не помню, кто, – Левитан или Молотов? Кто первый был? Но я очень хорошо запомнила, как мама с тетушкой переглянулись и тихо сказали: «Война или Сталин».
– Вы догадывались, что будет война?
– Конечно, все это понимали. Мама сразу поехала обратно в Ленинград. Мы пошли ее провожать на станцию. Туда подъезжали пригородные электрички, из них высыпали счастливые радостные люди, им говорили: «Война» – и вся эта радость мгновенно улетучивалась. Мама уехала, а мы довольно спокойно жили на даче наверное до 20 августа. Однажды купались в карьере, над которым пролетел немецкий самолет. Но мы не очень испугались, может быть потому, что были еще маленькие. К Карташовке подходили немцы. Хозяин говорил: «Не уезжайте, у нас тут картошки много, будем живы». Потом он стал немецким старостой, так что хорошо, что мы все-таки уехали. В Ленинграде я жила сначала у тетушек, а к первому сентября мама взяла меня домой.
– Где вы с мамой жили?
– На 1-й линии Васильевского острова. В коммунальной квартире, в которой, между прочим, почти все умерли в блокаду. Осталась одна семья, которая всегда потом благодарила маму – она их вытащила. Я должна была идти в школу, в 4-й класс, но в моей школе устроили госпиталь. И в школе напротив – госпиталь. Так я и не пошла учиться, некуда было. В начале войны нам сказали, что мы должны запастись бутылками с зажигательной смесью, делать в окнах амбразуры и кидать сверху на немцев, когда те придут. А мама мне сказала: «Знаешь, я, кажется, этого делать не буду». Наверное, это было совсем непатриотично. Я не видела геройства в блокаду, но я ведь почти ни с кем не общалась, может, и были где-то герои.
– Помните первую бомбежку?
– Объявили тревогу, а бомбоубежища нигде поблизости не было. Мы жили на последнем пятом этаже и побежали вниз. Мама сказала: «Ой, что-то хлопает». А я говорю: «Это люди окна закрывают». А это были зенитки. Мама меня притащила во двор, где была конюшня, – в то время еще водились частные извозчики. А я безумно боялась лошадей и все повторяла: «Мама, пойдем отсюда». Но тогда еще не очень сильно бомбили. А вот 8 сентября, когда блокада сомкнулась, была очень длинная тревога – часа на два или три. Мама была на работе, а я сидела дома одна. Когда тревога закончилась, я выбежала во двор. Мы с детьми собирали осколки от зениток, и я нашла осколок с решеточкой! Он у меня потом очень долго хранился, куда потом делся – не знаю. В тот день помню зарево – огромное. Это горели Бадаевские склады.
– Вы же знаете, что это миф, что там еды было максимум на несколько дней.
– Но ленинградцы считали, что уничтожили все стратегические городские запасы еды. Мы потом ели землю с Бадаевских складов. Ну как ели? Там хранили сахар, он пропитал землю, нам эту землю приносили в мешочке, мы ее кипятили, процеживали и пили эту сладкую воду.
– Не боялись отравиться?
– Об этом даже и не думали. А еще я ела муку из какого-то сундука, наполовину перемешанную с нафталином – мама варила из нее кашу. До сих пор не терплю запах нафталина. Ели столярный клей с ремнями, варили что-то вроде студня. Из кофейной гущи, которую давала соседка снизу, делали лепешки. И так есть хотелось, донельзя. Мы с мамой были какие-то очень легкомысленные, ничего впрок не запасли, у нас ничего не было.
– Что было страшнее – бомбежка или обстрел?
– Конечно, бомбежка. Если снаряд попадал в комнату, он только эту комнату и разрушал. А бомбежка – целый дом. Мама в бомбоубежище не ходила. На Лермонтовском проспекте был большой дом, он обрушился, и всех людей в подвале – всмятку. Мама сказала: «Лучше сразу умереть от бомбы». С декабря мы уже перестали бояться бомбежек. Как-то мы пошли провожать папу, а на Среднем проспекте начался обстрел. Папа закричал: «Ложись!» А мама сказала: «Да что ты, здесь же грязно. Свистит – значит мимо». И папа говорит: «Не могу понять, как вы так спокойно это переносите. И как вы в доме сидите во время бомбежки. Нужно же выходить». Но у нас такая апатия была! Хотя я помню, что я маме говорила: «Как здорово будет, когда можно будет идти по мосту и не бояться», – мост был очень открытым. Однажды я с мамой была в райсовете – там был свет и довольно тепло. Мама уложила меня спать на канцелярский диван спать, а посреди ночи рядом с церковью упала бомба – на Съездовской. И я свалилась с дивана. Говорили, что, если бы она взорвалась, все вокруг бы снесло. Но почва у нас болотистая, и ее засосало. Говорят, что она до сих пор не разминирована. Когда на Съездовской дом разбомбили, ему отрезало угол. И он стоял такой развернутый, как декорация в театре: пианино, светильник. После войны этот дом восстанавливали пленные немцы, которых я очень боялась.