Маргарита Павлова - Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников
На другой день, 7 июня, след<ователь> произвел осмотр квартиры, за которым последовало взятие Гр<игорьева> под стражу. Это произвело громадное впечатление на городское общество. Действительно, скандал был необычайный. Общество, т<о> е<сть> некоторые влиятельные лица были давно уже недовольны следов<ат>елем, как за его свободное отношение к идолам провинциальной религии, так и за его чрезвычайно добросовестное исполнение обязанностей.
Наш земский диктатор, председ<атель> зем<ской> уездн<ой> управы генерал-корнет (по местному выражен<ию>) Мякинин, был озлоблен судьбою любимого им волост<ного> старшины Мины Кириллова, который тогда содержался в остроге по обвинению в поджоге. Гр<игорьев> был тоже излюблен иными, другие рады были случаю. Решили спасать его, какими бы то ни было средствами. Сочли полезным увеличивать скандал: мои сослуживцы поддерживали и распространяли клевету, что ложное обвинение против Гр<игорьева> возникло вследствие подговора моей матерью распутной девчонки; говорили, что это было местью за какой-то несостоявшийся брак, о котором никогда, конечно, и речи не было.
На другой день, 8 июня, когда я, Бальз<аминов> и законоучит<ель> Остр<оумов> собрались в училище, на меня посыпались упреки: «Что вы наделали? Как вы это допустили? С кем не бывает подобного рода случаев? Да и за вами найдется немало фактов, которые могут вас скомпрометир<овать>. И с чего ваша мать явилась главной обвинительницей? Вы, содержа ее на свои средства, могли принудить ее не давать таких показаний». Такое наставление выходило из уст священника! «Насиловать совесть старухи-матери я не могу; что меня касается, я Григ<орьева> сожалею не менее вас и сделал достаточно, чтобы смягчить эти показания». «Нет, вам никто не поверит, чтобы это не было ваше дело. У вас давно была ненависть к Григорьеву!»
Я не старался особенно оправдывать свой образ действий. 9 июня Розенберг просит меня зайти к нему часа в 4. Захожу — и выслушиваю болтовню о «прискорбном разномыслии в среде нашего педагогического состава, о тех серьезных последствиях, которые повлечет мой образ действия, об негодовании всего общества против моей семьи». Мне предъявляется требование (разговор происходит наедине), чтобы моя мать дала новые показания следователю, которые придали бы делу другой вид: это единственное средство поправить дело и спасти мою репутацию в глазах общества (замечается в скобках). Я отвечал, что показания моей матери весьма снисходительны к Гр<игорьеву> и что, несмотря даже на наши желания, ввиду грозящей возможности давать на суде показания под присягою, едва ли возможно так неуважительно отнестись к судебному следствию. Разговор довольно продолжительный (я передаю Вам лишь его квинтэссенцию) кончился ничем.
10-е июня было днем нашего публичного акта. Это торжество заключилось следующим словом Розенберга к ученикам, которое я записал почти дословно[159] в тот же день. После акта, на завтраке у Розенберга, решено было послать следователю заявление о желании гор<одских> жителей взять Григорьева на поруки. Это заявление было подписано многими влиятельными в городе лицами, которые изъявляли готовность ответствовать за Григорьева всеми своими имуществами и получаемым по службе содержанием. Следователь этого заявления не уважил и не выпустил Григорьева из острога. Негодование против следователя было весьма сильно. Припоминали старое и говорили, что он мстит Гр<игорьев>у за некую особу. Утверждали, что он действует весьма пристрастно.
Одними толко<ваниями> дело не ограничилось. Общество действовало с замечательным единодушием. Послано было также коллективное заявление директору народ<ных> училищ о том, что обви<нение> пр<отив> Гр<игорьева> есть только клевета. Хлопотали и в суд<ебных> сферах. Подробности всего этого мне хорошо не известны. В городе хлопотали об установлении факта растления потерпевшей другими, в более раннее время, до ее знакомства с Григорьевым, но этого, кажется, не удалось выяснить с полною достоверностью.
Мне известны некоторые показания, которые отрицали это. Свидетелей в защиту Григорьева искали всеми средствами, дозволенными и недозволенными, но находили их мало. Мне известен только один случай ложного показания перед следователем: наша бывшая служанка показала, что Гр<игорьев> никогда не покушался иметь сношение с нею, что противоречило утверждению моей матери. Старались также выяснить пред следствием некоторую ненависть, которую питали к Григорьеву и которая будто бы побудила мою мать возбудить это дело; кажется, дано было показание в таком роде, а Розенберг и комп<ания> прежде всего ухватились за некую мещанку Быловскую, у которой мы прежде квартировали, которая к нам иногда заходила и которая будто бы могла пролить много света на наши отношения к Григорьеву. Кажется, поиски здесь не были успешны.
1 июля Гр<игорьев> был освобожден. Он был встречен с триумфом: толпа представителей Кр<естецкого> общества после обеда (это было в Воскр<есенье>) провела его по главной улице города. Окруженный всеобщим сочувствием, Гр<игорьев> позволил себе выходку против моей семьи, которая окончательно порвала наши личные отношения. Это к делу собственно не относится. После освобождения Гр<игорьева> следствие продолжалось еще некоторое время, а затем было, кажется, Суд<ебной> палатою прекращено за недостатком улик. Это, кажется, все существенно важное в деле Гр<игорьева>. Если я что опустил, если у Вас возникли какие-либо сомнения и недоразумения, я с полною готовностью отвечу, как смогу, на Ваши вопросы. Разными же частностями, возникшими из этого дела и касающимися меня лично, я боюсь утомить Ваше внимание. Скажу только, что для моих благоприятелей это дело послужило благовидным поводом забросать меня давно накопившеюся в их сердцах желчью. Розенбергу давно не нравилось то, что я пред ним не преклонялся[160].
Рассказ о деле Григорьева, с новыми деталями, Сологуб повторил в письме к бывшему сокурснику Ивану Логгиновичу Шаталову (январь 1885):
История с Григорьевым была тягостна для меня. Общество, большинством своих членов, уверяло, что это шантаж; особа, которой я верю, и не могу не верить, говорила, что это преступление. Моя мать должна была давать показания судебному следователю: в нем были некоторые, хотя в сущности неважные, улики против Григорьева. Затем, в конце следствия, и я давал показание, в котором никаких улик против Григорьева не было.
Впрочем, улик оказалось недостаточно для предания суду. По отношению ко мне лично тут приплетались старые счеты. Мои приятели, — а их у меня было тогда уже много, — обрадовались случаю и пустили в ход всевозможные клеветы: приписывались самые низкие мотивы. Бороться было трудно, о многом я узнавал слишком поздно, да и борьба была бесцельна. Зато со мной сочли нужным бороться усердно: клеветы, застращиванья и даже науськиванье учеников. И до сих пор ведут подкопы. На днях пришлось защищаться от обвинения в том, что я будто бы ударил одного из учеников. Директору сделали сообщение, что я в Бога не верю и в церковь не хожу. — Вот я и начал разведывать в уездных училищах, не найдется ли кто желающий поменяться местами: выбираться отсюда надо: здесь я со всеми почти раззнакомился — и сестра уехала в Петербург[161].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});