Анри Перрюшо - Жизнь Ван Гога
Пусть он погряз в нищете — он приемлет и это. Он знает: никто не в силах его спасти. Он сам должен сразиться с «роком в своей душе» и побороть этот рок, который заводит его из одного тупика в другой, с чудовищным коварством скрывая от него свою тайну и свою власть. Сам он отнюдь не склонен считать себя «человеком опасным и ни к чему не пригодным». Он говорит себе, что похож на птицу, запертую в клетке, которая весной бьется о прутья решетки, чувствуя, что должна что-то сделать, но не в силах осознать, что именно. «Ведь кругом — клетка, и птица сходит с ума от боли». Так и Винсент ощущает в своей душе дыхание истины. Что-то бьется в его груди. Но только что это? Что он за человек? «В моей душе есть нечто, но что?» Этот стон то и дело оглашает поля Боринажа, опустошаемые ледяными ветрами.
Зима в этом году выдалась на редкость свирепая. Кругом снег и лед. «Чего я ищу?» — вопрошает самого себя странник. Он этого не знает и все же неловко, наивно пытается ответить. «Я хотел бы стать много лучше», — говорит он, не в силах измерить всю сложность своей натуры, охватить во всей совокупности, в их головокружительном взлете сокровенные, неведомые ему самому порывы, которые он тщетно пытается удовлетворить, эту тоску по Совершенству, мистическую жажду растворения в нем, несоразмерную с обычными людскими чаяниями. Он просто чувствует, как в нем бушуют силы, избравшие его слепым орудием. Они управляют его жизнью, но ему не дано распознать их, и он бредет наугад, в тумане, потерянный, тщетно ищущий своего пути. Сравнивая себя с птицей в клетке, он с тоской в сердце спрашивает, что же мешает ему жить, как все люди. С редким простодушием он воображает, будто он такой же, как все прочие люди, будто у него те же потребности и желания, что и у них. Он не видит того, чем непоправимо отличен от них, и, сколько бы ни обдумывал он свое прошлое, ему не под силу осознать причину своих беспрестанных неудач. Стремление занять определенное положение в обществе, обычные житейские заботы — все это бесконечно чуждо ему! Этот голодный бродяга, бредущий по колено в снегу, за которым с жалостью наблюдают люди, в поисках ответа на тревожащие его вопросы обращался к самым вершинам духа. Только так он может дышать и жить. И все же временами он близок к пониманию сущности разлада. «Одна из причин того, почему я сейчас без места, почему я годами был без места, заключается просто-напросто в том, что у меня другие взгляды, чем у этих господ, которые раздают все места тем, кто разделяет их образ мыслей. Дело тут не просто в моей одежде, как мне сказали с лицемерным укором, вопрос тут гораздо серьезней». Винсент с негодованием вспоминает свои недавние споры с официальными церковными инстанциями. За ним нет вины, в этом он убежден. Но «с проповедниками Евангелия дело обстоит точно так же, как с художниками. И здесь есть своя старая академическая школа, подчас отвратительно деспотичная, способная хоть кого ввергнуть в отчаяние». Их бог? Это «чучело»! Но довольно об этом. Будь что будет!
Винсент вечно в пути, изредка появляясь то у того, то у другого из своих знакомых по Боринажу. Всякий раз он в пути из Турне или Брюсселя, а не то из какой-нибудь деревушки Восточной Фландрии. Он молча принимает угощение, которое ему предлагают. Когда же не угощают ничем, он подбирает на помойке корку хлеба или мороженый картофель. За едой он читает Шекспира, Гюго, Диккенса или «Хижину дяди Тома». Иногда он рисует, положив на колени папку. В одном из писем, посланных брату, Винсент писал: «Я не знаю лучшего определения „искусства“, чем вот это: „Искусство — это человек плюс „природа“, т. е. натура, реальность, истина, но со смыслом, со значением и характером, которые в ней выделяет и выражает „выхватывает“, открывает, высвобождает и проясняет художник. Картина Мауве, Мариса или Исраельса говорит больше и яснее самой природы“. Природа — это хаос, щедрая пестрота. Она таит в себе ответы на все вопросы, но эти ответы настолько перегружены оговорками и так изощренно запутаны, что никто не может их разобрать. Труд художника состоит в том, чтобы выделить в этом хаосе первооснову, на которой он произрастает: стараться отыскать смысл мира, сорвать с этого мира покров мнимой абсурдности. Искусство — это погоня за бесконечным, тайна, магия. Служение искусству, так же как служение религии, относится к области метафизики. Так рассуждал Винсент Ван Гог. Для него искусство могло быть лишь одним из путей, средством постижения непостижимого, способом существования, коль скоро оно не может быть сведено к поддержанию физической жизни. Жить — это значит приблизиться к Богу и с отчаянной любовью, которая и есть самая отчаянная гордыня, вырвать у него его тайны, похитить у него власть, иными словами — знание.
Так рассуждал Винсент Ван Гог. Сказать по правде, Винсент не рассуждал. И если он вел сам с собой бесконечные споры, то они всякий раз отливались в форму эмоций. Он сознавал лишь, что страсть неуклонно толкает его вперед. К рисунку его влекла властная потребность, столь же неодолимая, как та, что заставляла его любить людей, проповедовать Евангелие, терпеть всяческие лишения материального и социального толка. Он затрясся бы от негодования, скажи ему кто-нибудь, что искусство может быть таким же ремеслом, как все прочее. Цель всякого ремесла одна, самая что ни на есть жалкая — заработать себе на хлеб. Об этом ли речь! Рисуя, Винсент пытался познать сущность своей боли, боли всего человечества, выявить ее облик, передать немоту ледяной ночи, в которой билась его встревоженная душа, жаждущая искупления. В рисунках, которые Винсент торопливо набрасывал неподалеку от шахт, рядом с грудами шлака присутствует эта боль. Оглядывая горизонт, исчерченный силуэтами подъемников и надшахтных строений, похожих на склоненные в горе человеческие фигуры, он беспрестанно повторял один и тот же тревожный вопрос: «Доколе же, Господи? Неужели надолго, навсегда, навеки?»
Всех, кто сталкивается с Винсентом, поражает его печаль, «пугающая грусть». Сколько раз, рассказывает дочь шахтера Шарля Декрюка из Кэма, «я просыпалась ночью, слыша, как он рыдает и стонет на чердаке, который он занимал». У Винсента не было даже рубашки, чтобы укрыться от холода, особенно свирепого в ту проклятую зиму, но он почти не замечал мороза. Мороз опалял кожу, как огонь. А Винсент — весь огонь. Огонь любви и веры.
«Я по-прежнему думаю, что лучшее средство познать Бога — это много любить. Люби друга, какого-нибудь человека, ту или иную вещь, все равно — ты будешь на верном пути и из этой любви вынесешь знание, — говорил он себе. — Но надо любить с истинной и глубокой внутренней преданностью, решимостью и умом, неизменно пытаясь лучше, глубже, полнее узнать предмет любви. Таков путь к Богу — к несокрушимой вере». Но этого бога и веру Винсент больше не отождествляет с богом и верой, исповедуемыми в церквах; его идеал с каждым днем все больше удаляется от идеала церкви. Евангелическое общество отстранило Винсента от должности проповедника, но, так или иначе, он неизбежно должен был вырваться из рамок, приглушающих, калечащих, опошляющих сокровенные чаяния человека, его стремление познать неведомую тайну мира. Винсент не мог оставаться в этой клетке. Пусть угас его религиозный пыл, зато вера его нетленна — пламя ее и любовь, которую ничто не ослабит. Это, во всяком случае, Винсент сознает: «В моем неверии я остался верующим и, переменившись, я все же остался прежним». Вера его нетленна — в том и состоит его мука, что вера его не находит себе приложения. «Для чего я могу пригодиться, неужели я не мог бы чем-нибудь быть полезен?» — спрашивает он себя и, смущенный, растерянный, продолжает свой монолог: «Иной несет в душе своей яркое пламя, но никто не заходит погреться около него, прохожие замечают лишь маленький дымок, выбивающийся из трубы, и идут своей дорогой. Так что же теперь делать: поддерживать этот огонь изнутри, хранить в себе соль мироздания, терпеливо и вместе с тем с нетерпением ждать того часа, когда кто-нибудь пожелает прийти и сядет у твоего огня и, — кто знает? — быть может, останется с тобой?»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});