Вадим Бойко - После казни
Вдруг узник резко повернулся к своему палачу и воскликнул:
— Нех жие Польска! Смерть фашизму!
Гестаповец какое-то мгновение помедлил, потом нажал на спуск. Коротко и гулко прогремел выстрел.
Краус снова подошел ко мне и начал что-то кричать. Но я не слышал ни одного слова. Опять отворилась дверь, и в подземелье, топая коваными сапогами, вошла группа гестаповцев. Они быстро разобрались в две шеренги. На пороге показался заключенный в измятом сером костюме. Лицо его было бледно и измучено, льняные всклокоченные волосы обрамляли лоб. Он шел неторопливо, высокий и гордый. На его устах замерла презрительная усмешка. За ним, прихрамывая, семенил хилый человек. Он пугливо озирался по сторонам и дергался всем телом, словно его била лихорадка. Третий был молод, статен и, наверное, когда-то красив собою. Атлетически сложенный, он, видимо, отличался необыкновенной силой, и надзиратели, не полагаясь на сталь наручников, дополнительно оплели его жгутами колючей проволоки.
— Матка бозка, — заговорил он громко, гневно и грозно, — да у вас здесь, господа палачи, человекобойня! Запомните, паскуды! Ваши дети, внуки и правнуки проклянут вас за изуверства, которые позором падут на Германию!
Он говорил уверенно, без малейшего признака истерии; его басовитый голос заполнил подвал.
Его первого подвели к лысому диспетчеру, тот пристально всмотрелся в заключенного, как бы желая удостовериться, что ошибки не произошло, после чего сделал пометку в своем журнале и кивнул надзирателям. Те молниеносно схватили поляка под руки и подтащили к стене с крюками. Там они приподняли свою жертву и отскочили в сторону. Обреченный забился на крюке в страшных конвульсиях, раздавалось жуткое хрипение. Затем все стихло.
Снова я потерял ощущение реальности. Вернул меня к ней скрипучий голос Крауса:
— У тебя было время подумать. Молчишь? Взять его! — Двое гестаповцев потащили меня к изрешеченному пулями щиту.
— Считаю до трех, — цедит сквозь зубы Краус. — Не признаешься — дам команду «огонь».
Я резко повернулся. Стрелок невозмутимо целится мне в голову.
Краус считает по-немецки:
— Айне…
Из тумана ко мне приближается скорбное лицо матери, и я в отчаянии шепчу ей: «Мама… Я очень, очень болен…»
— Драй! — громко произнес Краус.
«Постой-ка, — пытаюсь я осознать то, что сейчас происходит. — При чем тут Краус? И что означает это «драй»?..»
Черный зрачок карабина смотрит мне прямо в глаза.
— Файер!
Ослепительный сноп пламени. Я куда-то проваливаюсь и в последнюю секунду замечаю, что узники, висевшие на крючьях, почему-то вместе со сводчатым потолком подпрыгивают вверх.
Не все расстрелянные умирают сразу. Я снова слышу короткие, глухие выстрелы, хрипение и ненавистный голос. Потом ощущаю, как меня берут за ноги и куда-то волокут. Голова бьется о ступеньки, но я совсем не чувствую боли.
Глава 3
От яркого электрического света я зажмурился. Это надзиратель включил свет в камере и смотрит в глазок, чтобы удостовериться, жив я или мертв.
Итак, я жив. Выходит, Краус только имитировал расстрел? Очевидно, он ждал, что под дулом карабина я выдам тех, кто послал меня на этот злополучный «объект икс»?
На стене камеры какие-то надписи. Читаю первую попавшуюся: «Прощай, родная Украина» — и ниже подпись: «Александр Лемешко из Киева». Нужно, совершенно необходимо прочесть все. Я непременно должен выслушать своих предшественников. Скорее, ведь в любой момент надзиратель может выключить свет. Надписи на разных языках — больше всего на русском, украинском, польском и немецком. Некоторые слова и фразы написаны кровью. «Родина! Ты в моем сердце. Умираю с мыслью о тебе. Смерть фашизму! Валерий Иванченко из Днепропетровска…» «Москва — Сталинград. А будет еще и Берлин. Трепещите, гады!» «Я погибну в этом застенке, но не погибнет моя Советская Отчизна…»
Здесь и стихи, и цитаты из произведений писателей, ученых, философов, но преобладают все же простые слова обыкновенных людей…
Читая, я понимаю, что это камера смертников. Судя по датам, первые надписи сделаны еще летом сорок первого, последние — этими днями. Сейчас уже июнь тысяча девятьсот сорок третьего.
Прошел день.
На следующее утро мне приказали подняться, вынести и вымыть парашу. Хлорка разъедала раны на руках, и они горели огнем. Но любую работу, любую команду надо выполнять мгновенно, в противном случае на твою голову обрушится дубинка тюремного надзирателя.
Когда я возвращался в камеру, навстречу вели узника, одетого в полосатый тюремный халат. Поравнявшись с нами, он неожиданно воскликнул: «Коля, ты?» Я сразу узнал этого юношу, но сделал вид, что его возглас относится не ко мне, и не замедлил шаг. В следующее мгновение он понял свою неосторожность.
— Хальт! — остановил меня надзиратель, подскочил к узнику и с криком: «Ты его знаешь?» — набросился на несчастного.
Нас сразу же повели к Краусу.
Я хорошо помнил этого полтавчанина. С Вадимом Шинкаренко мы познакомились в мае 1942 года в камере Моабитской тюрьмы в Берлине. Это было вскоре после моего неудавшегося побега из лагеря С-31, заключенные которого работали на заводе сельскохозяйственных машин «Рудольф Зек» в Лейпциге. Тогда в камере номер 144 нас было сорок человек, среди них — трое немцев-антифашистов. Они получали передачи и делились со мной. Через несколько дней привели Вадима. Он тоже бежал из Германии, попался, как и я. Понемногу я подкармливал его. Нас разлучили в конце мая сорок второго.
Если Шинкаренко не выдержит пыток и расскажет, что был со мной в Моабитской тюрьме, гестапо легко узнает обо мне все. Правда, теперь это уже безразлично, все равно меня ничто не спасет.
Краус очень обрадовался и принялся допрашивать Шинкаренко.
— Сейчас ты у меня заговоришь! — пригрозил Краус, снимая с вешалки кожаную нагайку. Размахнувшись, он изо всех сил хлестнул Вадима прямо по лицу. После экзекуции с двумя заточенными спичками Шинкаренко не выдержал и рассказал все, что знал.
Краус ликовал. Несколько дней меня не водили на допросы. И вот снова он сидит за столом в облаках табачного дыма и сортирует какие-то бумаги.
— А-а, бедняга-беспризорный, отставший от эшелона! — весело приветствует меня Краус. Потом встает и наотмашь бьет: — Щенок! Я научу тебя говорить правду! Уже больше года ты шляешься по тюрьмам и лагерям, большевистский выродок!
С этими словами он разложил передо мною несколько фотографий, а также листы белой плотной бумаги с отпечатками пальцев. На первом снимке я сфотографирован анфас с черной дощечкой на груди. Это было 9 мая 1942 года в лагере С-31. Я понял, что клубок разматывается; в папке Крауса лежала целая стопка моих фотографий и сопроводительных бумаг, по которым Краус успел составить анкету моих «путешествий». Он тут же прочитал ее.