Александр Бенуа - Дневник. 1918-1924
К 11 часам в Александринку. Там еще никого нет, и я усаживаюсь в кабинете Юрьева, где мне попадается номер журнала «Театра» со статьей Монахова, Максимова и Анненкова о Большом драматическом театре — бросает яркий свет на положение вещей, так как авторы, не стесняясь, выступают, поучают.
Несмотря на все недочеты (в постановках Ходотова, Лебедева и Анненского), сдвиг был произведен и путь намечен: от живописных украшений через служебный станок, уже внедряется в эстетический прием (вот и на орехи Мейерхольду и вообще Москве), к самостоятельно живущим механизмам, подлинному театру современности. До этого есть и снисходительные признаки каких-то заслуг театра в прошлом, его музейных учреждений, он-де честно пронес несомненную культурную ценность сквозь тернии (как пишут!) тяжких лет, ни разу не снизив качество своей работы до макулатуры (а Ходасевич?). Но вот в четвертом сезоне наступил перелом: рядом с «Грелкой». Я учел беспомощность художественных достоинств перед ходячими формулами, появился «Газ», вслед за Бенуа, Щуко и Добужинским пришли Лебедев, Ходасевич и я. Постановкой «Газа» была пробита первая брешь и сделан первый шаг в ногу с молодыми московскими театрами.
Сам же себя критикует Анненков в словах: «Самые тяжелые из оплошностей, допущенных в «Газе», — прежняя декорационная условность», и при этом (лягнув по дороге технический персонал, начиная от Окорокова, кончая Кроче) он завершает лозунгом: «К Андрею Роллеру!»
Но дело не в болтовне Анненкова, а в тоне. в характере и программности этой речи, а его приглашение Монахова вместе со мной приобретает символическое значение, не оставляет иллюзий: моя песенка окончательно спета, и допели ее во время моего отсутствия при благосклонном участии Лаврентьева, которого я все время подозревал в какой-то хитрости и в переходе к врагам — Хохлову и прочим. Самым правильным ходом было бы теперь подать в отставку, но наше финансовое положение так безнадежно (Добычин вернулся из Москвы и убеждает уступить мои акварели за 7,5 червонца штука — я за 10). Теперь ясно вижу, что мой успех за границей мне повредил здесь и вызывает острую зависть и желание мне показать, что «и без вас обойдемся». Недоброжелатели и завистники пустили по городу слух, будто бы я говорю, что застал здесь катастрофическое положение.
Яремич потащил меня в Русский музей, где был отвратительный чай в Художественном отделении. Повидал старых разочаровавшихся и Коноплеву. Пришлось снова рассказать о своих заграничных впечатлениях.
В Болдрамте репетиция «Грелки» началась в 8 часов. Марианна играла плохо, растерянно, вдобавок совершенно изуродовала себя гримом. Вообще пьеса все еще хорошо идет и хохот стоит сплошь. Мичурина даже стала лучше играть. Словом, я уже простился, чтобы уйти до третьего акта (я был очень утомлен). Но так заинтересовался началом «Суда», что простоял до конца спектакля в дверях ложи Добычиной, в которой, кроме трех ее мужей, считая себя и «курчавенького из горкомхоза», сидели сестра, другая еврейка и симпатичная на содержании в ультрачерном теле жена Рубена, на которой он с досады на «курчавенького» женился нынче летом…
До начала спектакля — в уборной Монахова. Он в отчаянии, что не может найти внешнего образа обывателя в «Бунте машин» (несколько монологов Н.Ф. мне воспроизвел). По тексту получается просто мешанина: портерный, лавочник или мелочный писарь, а, видимо, по интриге пьесы нужно быть из «бывших» людей (хороший тон красной России требует над ними издеваться, хотя бы сам принадлежал к тому же классу) и даже, пожалуй, бежавших за рубеж интеллигентов. Кем мог быть этот господин в прошлом, Монахов так и не мог мне сказать. Вообще у Н.Ф. сумбур в голове, и он, видимо, тоже надламывается, его здравый смысл пошатнулся и в тревоге за будущее. Он уже пробует одной ногой «сдвиг». Между тем и до сих пор две кормящие театр постановки — «Слуга» и «Грелка». Но вот где худшая беда: хорошим сбором считается сегодняшний, а он дал всего 200 рублей «золотом». И в то же время решено не давать моей постановки ныне. Это уже сегодня Монахов не пожелал дольше скрывать от меня. Я попробовал выразить обиженное недоумение: зачем же меня выписывали? Зачем я там бросил выгодный заказ (и действительно, я бы помирился с Идой и сделал бы для нее «Идиота», если бы там остался). Но Монахов пропустил это мимо ушей, и я тут же сознаю, что потеряно мое самое достойное и выгодное. Отмечу еще для характеристики изменения курса театра: странный холодок в обращении со мной моего друга В.Н.Софронова.
Домой возвратился в 11 часов, но все же поднимаюсь наверх навестить захворавшего Альбера, всех встревожившего. Второй день как ноги отказали вовсе его носить. Но все же он бодр и весел. У его одра сидит Любочка, приехавшая сюда подруга Машеньки, Айя, Алик и дворничиха Авдотья. Лежит он в столовой, превращенной в спальню. Встревожен присылкой из Лондона красок и кистей на 7 фунтов, выписанных им через его приятеля Вальдюнера, который только что скончался в Москве.
От наших все еще нет писем, но имеем сведения о них от милейшего Бирле. Это письмо — очаровательный памятник французской культуры Машеньки к ее отцу, в котором она описывает случившиеся за три недели до срока роды Лели, очень благополучные — необычайно быстро — дивного мальчишки с курчавой головой и, по словам Бирле, похожего на меня. Странно, что туда не так уж тянет.
Воскресенье, 9 мартаПишу в Париж Руше в четвертый раз… без ответа. Разумеется, во всех этих вещах все более проникает вкрадчиво подползающее убеждение, что мы совершили величайшую и роковую глупость, что вернулись, и в то же время вырастает уверенность, что и туда больше нет доступа. Принимаю я это, как всякое великое горе, с тупым безразличием. В тоне «туда и дорога», «поделом».
В два часа является злополучный Шарбе и мучает меня своей молчанкой, своей трясущейся робостью целый час. Он пришел в чаянии, не будет ли у меня работы? Но откуда мне ее взять? Решает написать письмо Аллегри, авось ему он может пригодиться. Вот на ком скажется гнусное снобическое шарлатанство Анненкова. Ведь если он победит (а уже сомнений в этом нет — люди всемогущие), то эти люди — как Шарбе — окажутся абсолютно не нужны. Мой Кока среди них!
В 3 часа — Дидерикс и Израилевич — два заговорщика. Дело их заключается в следующем: они получили привилегированное разрешение торговать художественными редкостями за границей. Разрешение от Красина. Вещи вскрывают в Лондоне, собственник получает половину, а государство 25 %. Остальное — их общество. Высокое лицо, покровительствующее им из соображения «все равно контрабанду не уничтожить, так уж лучше с нее что-либо государство получит»! Какая все мелочная лавочка! Но как же вообще такое дело может у нас существовать при всех стесненных регистрациях и т. д.? Об этом не приходится беспокоиться. Но с другой стороны — это величайший секрет, и, разумеется, Музейный фонд и Акцентр не должны знать! О, проклятое и подлое хозяйство! При этом они предпочитают вещи не зарегистрированные. Все это преподносится (как водится в компании бывших людей Алексея Максимовича) в довольно неясной форме с недоговорами и с молчанием, многозначительными улыбками, а я воздержался от подробностей. Предпочитаю оставаться в стороне еще от одного из уродств нашего тюремного существования. Но вот, оказывается, они уже обладают всей коллекцией Платера. С собой они принесли четыре картины. Но одна из них, мадонна, слишком рафинирована, Диас довольно подозрителен, портрет мужчины в овале, 1792 года, интересен лишь как документ.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});