Сергей Куняев - Николай Клюев
И просит он у Яра — акварельных красок и три кисточки: две колонковых и «одну обыкновенную, побольше, — для наведения тонов»… Жаждет он писать не только словом, но и кистью…
В письме Варваре Горбачёвой сообщает, что написал «четыре поэмы». «Кремль» мы, слава богу, знаем, от остальных трёх не осталось и следа… Впрочем, намёк на след всё же остался. Сергей Васильевич Балакин, сын хозяйки последней клюевской квартиры по адресу: Старо-Ачинская улица, 13, — вспоминал отдельные читанные поэтом строки:
От Москвы до Аляски — кулацкий обоз.Сломанные косточки, крови горсточки…
Возможно, это строки из поэмы «Нарым», начатой ещё в Колпашеве. Но более об этой поэме мы ничего не знаем. Бесследно пропала и «Повесть об Алконосте» (птице горя и слёз), упоминаемая им в одном из писем.
Зато сохранилось посланное в письме Яру стихотворение, которое принято считать последним:
Есть две страны; одна — Больница,Другая — Кладбище, меж нихПечальных сосен вереница,Угрюмых пихт и верб седых!
Блуждая пасмурной опушкой,Я обронил свою клюкуИ заунывною кукушкойСтучусь в окно к гробовщику:
«Ку-ку! Откройте двери, люди!»«Будь проклят полуночный пёс!Куда ты в глиняном сосудеНесёшь зарю апрельских роз?!
Весна погибла, в космы сосенВплетает вьюга седину…»Но, слыша скрежет ткацких кросен,Тянусь к зловещему окну
И вижу: тётушка МогилаТкёт жёлтый саван, и челнок,Мелькая птицей чернокрылой,Рождает ткань, как мерность строк.
В вершинах пляска ветродуев,Под хрип волчицыной трубыЧитаю нити: «Н. А. Клюев —Певец олонецкой избы!»
Странник, переходящий грань земного и смертного миров, оставляющий в прежнем — земном — мире «свою клюку» (посох, помогающий в пути), слышит неприветные слова, лишь переступив роковой порог… «Апрельские розы» — не для вестников смерти, «ткацкие кросна», напоминающие о маминой прялке, оказываются нитями судьбы в руках «тётушки Могилы», напоминающей древнюю Парку… И нити сплетаются в письмена, свидетельствующие о том, кем Клюев останется навечно в земной памяти. «Певцом олонецкой избы» останется он, якобы разлюбивший «избу под елью».
Я умер! Господи, ужели?!Но где же койка, добрый врач?И слышу: «В розовом апрелеОборван твой предсмертный плач!
Вот почему в кувшине розы,И сам ты — мальчик в синем льне!..Скрипят житейские обозыВ далёкой бренной стороне.
К ним нет возвратного просёлка,Там мрак, изгнание, Нарым.Не бойся савана и волка —За ними с лютней серафим!»
Этот спасительный ангельский глас, вещающий, что «смерти нет» — предвестие райских кущ, в которые измученный земными невзгодами странник войдёт с принесёнными им в глиняном сосуде розами уже в образе «мальчика в синем льне» — безгрешного младенца, омытого живительной влагой предсмертной исповеди и покаяния…
«Житейские обозы» и убийственный Нарым оставлены за порогом той жизни — впереди слышна лютня, которая звучала у него внутри все последние месяцы: «Я так нищ, что оглядывая<сь> на себя, удивляешься чуду жизни — тому, что ты ещё жив. На меня, как из мешка, сыплются камни ежечасных скорбей от и дальних лжебратий, и ближних — с кем я живу под одной крышей. Но как ветром с какой-то ароматной Вифаиды — пахнёт иногда в душу цитра златая, нищетой богатая! Я всё более и более различаю эту цитру в голосах жизни. Всё чаще и чаще захватывает дух мой неизглаголанная музыка. Ах, не возвращаться бы назад в глухоту и немоту мира! Как блаженно и сладостно слушать невидимую цитру!» И в унисон этой невидимой цитре льётся его последняя песня, что становится первой, спетой за райским приделом, где светлым восторгом сменяется первоначальный страх.
«Небесной родины лишён и человеком ставший ныне», он, проживший земную жизнь, возвращается в свою «небесную родину».
Всё сбылось, житейские невзгоды позади, впереди же — чаемый берег, где смерти нет и страха не бывает. И на этом берегу снова воскресает его чаемая, желанная невидимая «Рассея», древняя и вечная, сберегаемая Христом.
«Приди, дитя мое, приди!» —Запела лютня неземная,И сердце птичкой из грудиПерепорхнуло в кущи рая.
И первой песенкой моей,Где брачной чашею лилея,Была: «Люблю тебя, Рассея,Страна грачиных озимей!»
И ангел вторил: «Буди, буди!Благословен родной овсень!Его, как розаны в сосуде,Блюдёт Христос на Оный день!»
Третьего мая Клюев пишет последнее из известных нам писем Варваре Горбачёвой со своего нового адреса: «Дорогая Варвара Николаевна, приветствую Вас и Егорушку и милого Журавиного Гостя (Клычкова. — С. К.). Теперь вы все, верно, на даче — на своём старом балкончике, — где стихи с ароматом первой клубники, яблони цветут. Моя весна — до Николы с ледяным ветром, с пересвистами еловых вершин. Перевод (30) получил — благодарю, да будет светлой Ваша весна! Прошу Вас поговорить по телефону или написать поподробней Надежде Андреевне о покупке ковра, что он подлинно персидский, старый, крашен не анилином, ремонту лишь руб. на 25-ть. Я писал своему племяннику (Яру-Кравченко. — С. К.), умолял его о ковре за 400 руб., но ответа не получил. Если его увидите, то скажите эти условия. Я очень нуждаюсь. Здоровье тяжкое. Адрес новый: Старо-Ачинская ул., № 13».
Срок ссылки подходил к концу, и Клюев, несмотря ни на что, надеялся на скорое освобождение. Из Томска он писал письма и Иванову-Разумнику, ни одно из которых не сохранилось. Архив критика почти целиком погиб в Царском Селе зимой 1941/42 года в его деревянном домике. «Когда я посетил его в последний раз, — вспоминал критик, — библиотека и архив представляли собою сплошную кашу бумаги, истоптанной солдатскими сапогами на полу всех трёх комнат домика; теперь от него осталось только одно воспоминание…» Но из воспоминаний Разумника видно, что Клюев писал ему о грядущей возможности выехать из Томска «с чемоданом рукописей»… Трудно представить себе, что это был за чемодан, и письмо это, конечно, было отправлено не в августе 1937-го, как писал критик, а ранее… Так или иначе, можно предположить, что Клюев ждал окончания своего срока… И дождался бы, если бы не роковые события мая — июня 1937 года.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});