Лев Аннинский - Три еретика
Еще меньше он знает, как приложить ко всей этой ситуации конкретные тексты Писемского. Далее того, что перед нами художник, пишущий быт как есть, то есть «не высказывая цели», – дело у Дудышкина не продвигается. Как будто можно написать что бы то ни было «как есть». Цель ведь всегда имеется, иначе художественный текст просто развалится. И вовсе не обязательно эту цель «высказывать», иной писатель и не умеет цель высказать, а чует ее талантом. Так на то и критик, чтобы понять в писателе больше, чем тот сам в себе понимает! Нет… Не тот критик. «Здравый смысл жизни, – пишет Дудышкин, – выше односторонних теорий». Допустим. Выше. Но что означает в данной ситуации торжество «здравого смысла»? Что сулит в будущем? Хотя бы применительно к «Очеркам»?
– К тому, что мы в свое время об этих очерках сказали, нам прибавить нечего, – скромно умолкает С.Дудышкин.
Едва в «Отечественных записках» стихает этот тоскливый монолог, из «Библиотеки для чтения» доносится монолог ликующий.
Рецензия подписана: «Ред.». Редактор. Это – важный знак читателям, знак, что объявляется программа. В журнале происходят принципиальные перемены. Нет больше ни допотопного пересмешника Сенковского, ни занудного книгочея Старчевского – изгнаны, убраны! Теперь во главе дела – Александр Дружинин.
Как и полагается в манифестах, он начинает с высот. Он рассуждает о фундаментальных качествах русского народа: о его величии, мудрости, скромности. О том, что в сравнении, скажем, с тщеславными американцами мы в оценках собственной литературы удивительно застенчивы. Но вот теперь наступает наконец пора и нам сказать о себе правду: сказать во всеуслышание о нашем душевном здоровье. Новые, недавно появившиеся писатели, молодые и независимые от критик, свидетельствуют об этой нашей здравости: это Островский, Писемский и Лев Толстой…
Прервемся. Важное место. И тонкое. Писемский обрадовался, прочтя это. Даже похвастался в письме к Островскому: «Читал ли ты критические разборы Дружинина, где он говорит, что ты, Толстой и я – представители направления, независимого от критик? В какой мере это справедливо, я не могу судить, но уже и то хорошо, что нас определили независимыми от критик».
Теперь вчитаемся, от каких «критик» независимы в глазах Дружинина вышеназванные писатели.
Они независимы от критических поветрий гоголевского периода, каковые Дружинин уточняет следующим образом: это дидактика и мизантропия.
Странные псевдонимы избраны Дружининым для того, чтобы не называть прямо цели, выдвигавшиеся Белинским: приверженность искусства проблемам действительности, гражданское служение, критическое направление… Но ничего, в ту пору умеют читать между строк. В дружининских псевдонимах очень скоро разберется Чернышевский. Дело, однако, не только в псевдонимах, которые, конечно, тоже о многом говорят, например об осторожности или даже о робости их авторов. Дело в общем понимании ситуации. Дружинин уверен, что «дидактика» и «мизантропия» остались позади, в сороковых годах, и потому он так радуется. Он не подозревает, Александр Васильевич Дружинин, чем закончатся обаявшие его пятидесятые, не говоря уже о том, чем встретят шестидесятые. Но это все объяснит Чернышевский.
Теперь вчитаемся в конкретный разбор, который предлагает Дружинин.
Впрочем, не столько разбор, сколько подробный пересказ. Длиннейшие выписки. Похвалы авторской наблюдательности и беспристрастности. Признания в том, что герои Писемского Дружинину милы и понятны. Стараясь объяснить беспристрастность Писемского, Дружинин замечает, что автор очерков мало общего имеет со своими простыми героями и поэтому он вынужден занимать позицию объективного наблюдателя. Мысль эту (совершенно школьную) Дружинин, однако, не развивает и начинает доказывать, что писатель имеет полное право быть таким, каков он есть (как будто мы в этом сомневались и как будто нам это обещали объяснить).
В сущности, содержанием статьи А.Дружинина являются вовсе не его идеи, в общей форме благородные, хотя и расплывчатые и плохо сведенные вместе, – содержанием оказывается тональность письма: невероятное воодушевление, неудержимая веселость, временами просто на грани восторга.
Чухломской маляр Клементий обчищен в Питере ловкою любовницей, – но зато как этот Клементий щедро одарен природою, как он развит и интересен, как широк и нежен.
Кокинский исправник уличает беспутного управляющего, который имел пристрастие до женского полу, – так разве же этот честный исправник не достоин нашей любви и полного нашего уважения?[5]
А вот перед вами Петр из «Плотничьей артели» – какой поэзией озарено это лицо, ведь рядом с ним меркнут и уходят в тень все другие персонажи! И как легко о Петре читать: и о его прежней жизни, и о катастрофе с ним в финале (Петр в драке убил Пузича, трахнул того головой о мостовую. – Л.А.).
В конце статьи Дружинин с облегчением выныривает наконец из этих российских глубин к Ричардсону, Шиллеру и Рафаэлю. Статья завершается как настоящий гимн свободному и чистому искусству, независимому от злобы дня.
Притом этот монолог, при всей восторженности, полон полемики. Дружинин все время поддразнивает некоего оппонента, критика-утилитариста, критика-дидактика. Имени его он не называет. Но ничего. Тот поймет…
Чернышевский отвечает молниеносно. И – черта прирожденного полемиста! – тоже не называет Дружинина по имени. Он разделывается с его статьей как с неким собирательным, предполагаемым явлением; в веселой издевке, с какой это делается, уже заключен дополнительный и чисто эмоциональный ответ воодушевлению Дружинина.
Короткая статья Чернышевского (без подписи, в мартовской книжке «Современника» 1857 года) называется точно так же, как длинная статья Дружинина: «Очерки из крестьянского быта, А.Ф.Писемского, Спб., 1856».
«Давно известно, – начинает Чернышевский, – что написать хорошее произведение можно только тогда, когда пишешь о предмете, хорошо известном… Например, г. Писемский пишет прекрасные рассказы из простонародного русского быта – это потому, что он хорошо знает простонародный русский быт… Как человек очень умный, г. Писемский никогда и не вздумает писать рассказы из бразильской жизни…»
Остановимся. Этот начальный пассаж уже содержит бездну интересного. Имя Писемского в соединении с откровенно ерническим «бразильским» миражем – это демонстрация полного отсутствия пиетета к обсуждаемому автору. Полезен – сгодится. Но не более. Чернышевский сразу смахивает с ситуации тот морок жертвенного поклонения искусству, в котором священнодействовал Дружинин. Еще ничего не сказано, а уже создано настроение насмешливой трезвости – в противовес прекрасному воодушевлению оппонента.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});