Сергей Плеханов - Писемский
В аудиториях Алексей нередко видел посторонних – на чтениях Шевырева не раз появлялись Хомяков, какие-то литераторы, много пароду приходило к Редкину, а у Грановского сиживали Герцен, Кетчер. Само присутствие таких почтенных господ вызывало у Писемского ощущение значимости происходящего и своей сопричастности к поиску научной истины. Но не только это одушевляло его, заставляло всякое утро с радостью спешить на Моховую к знакомому старинному зданию с огромными часами. Его влекло чувство какой-то своей избранности, особой свободы в насквозь казенном и озабоченном мире.
Начало сороковых годов было куда вольнее в сравнении с предыдущим десятилетием, когда в стенах университета выросли такие люди, как Герцен, Белинский и Константин Аксаков. Тем печальнее было сознавать, что скоро этому вольготному житью конец. Близился выпуск, и Алексею приходилось целые дни просиживать в библиотеке, а по ночам разбирать конспекты, накопившиеся за годы учения. Пришло время пожалеть, что учился он не бог весть как прилежно, что посещал не столько лекции своего отделения, сколько бродил по чужим, гуманитарным. По университетскому положению преподаваемые науки делились на факультетские и побочные баллы, полученные на экзаменах по главным предметам, принимались в расчет при определении степени окончившего курс: 4 1/2 в среднем выводе давало степень кандидата, 3 1/2 – степень действительного студента. Баллы же, полученные по предметам неосновным, учитывались только при переводе с курса на курс – а именно по ним успехи Писемского были значительнее. И вот теперь приходилось смириться с мыслью о том, что многие из его товарищей могут горделиво именоваться кандидатами, а он выйдет действительным студентом. Это, помимо соображений тщеславия, давало и разницу в чине, автоматически присваиваемом выпускнику при поступлении на службу – кандидат получал X класс, то есть коллежского секретаря, а действительный студент – XII класс, то есть именовался губернским секретарем. В том, что его ждет чиновная служба, Писемский не сомневался. На те скудные средства, которые могла выделить ему больная мать, нельзя было «эстетически» существовать в столице. А самое главное – он не видел перед собой никаких достойных целей. Волнами накатывало томление по чему-то этакому, без названия, не поддающемуся описанию. Впрочем, отчасти ею можно было определить – в этакое входило ослепительное сияние славы, пылкая любовь некоего восхитительного существа, изящный комфорт и... потом начиналась область невыразимого... Но вдруг в тупике забрезжил свет – Алексей вновь ощутил тягу к перу и принялся набрасывать одну за другой сцены провинциальной жизни, еще сам точно не зная, куда выведет кривая. Выходило нечто душераздирающее: несчастная женская доля, трагическая любовь, безумие, смерть...
Первая же читка вчерне набросанного произведения вызвала восторг у приятелей. Успех окрылил Алексея, но не настолько, чтобы мысли о будущем перестали тревожить его.
Перспектива остаться без места Писемскому не грозила. Правительство всячески способствовало привлечению на службу молодых людей, вышедших из университета. Его даже волновало то, что многие предпочитают общеполезной деятельности какие-то малопочтенные занятия. Дядя, служивший чиновником особых поручений при московском генерал-губернаторе, зачитал Алексею выдержку из распоряжения: «Многие молодые люди по окончании университетского курса, не поступая на службу, остаются в столице и принимают участие в издании журналов и газет. Таким образом, молодые люди увлекаются на это скользкое поприще, нередко вопреки призванию, и, не имея еще никакой опытности и благоразумия, подвергаются влиянию неблагонамеренных издателей периодических сочинений...» Юрий Никитич явно не одобрял поползновений племянника к сочинительству. «Послужить тебе надо, да не для виду только!»
Вчерашние граждане университетов, может, и не против были отдаться служебному поприщу, но где-нибудь на виду; никого не манила губернская глушь. И все-таки, потолкавшись несколько месяцев в столицах в поисках места, большинство молодых людей без связей однажды отправлялись в контору дилижансов за билетом. До Тулы, до Нижнего, до Тамбова. До Костромы...
Государственные имущества
Когда в дождливый августовский день заляпанная грязью бричка замерла у крыльца родительской усадьбы, навстречу Алексею выбежали только тетки Анна и Варвара да комнатная девушка. «Плоха, плоха голубушка наша!» – всхлипывали старухи, обнимая племянника. Он, нахмурившись, прошел в комнату матери. Тут было полутемно из-за спущенных штор, нудно зудела муха, бьющаяся о стекло. Евдокия Алексеевна, укрытая толстым пуховым одеялом, осталась недвижима, когда сын появился возле ее постели. Только глаза разом засветились радостью и какие-то нечленораздельные звуки вырвались из ее ввалившегося рта. «Обезъязычела матушка-то наша, – с какой-то привычной скорбью шептала горничная. – Вот как схоронили Филата Гаврилыча, так с ей удар и приключился». Алексей присел на подставленный стул, сжал холодную вялую руку матери в своих пылающих ладонях. Попытался сказать что-то, но слезы душили, не давали вымолвить ни слова...
От невеселых мыслей, от гнетущего страха перед мелким и скучным будущим на молодого барина навалилась тягостная хворь именем ипохондрия. Не хотелось есть, не хотелось читать, не спалось, не жилось на свете. Приехал уездный лекарь-немец, выписал микстуру, настаивал, что надо попробовать приложить к вискам пиявки, уверял, будто хворь поправима, ежели пациент постарается представлять вещи как можно более веселого свойства, а все неприятное гнать от себя. В заключение достал номер «Губернских ведомостей», в котором извещалось, сто солигалические соляно-минеральные воды прекрасно помогают от ипохондрии, «которой причина почти всегда кроется в завалах брюшных». А поскольку до Солигалича было рукой подать, советовал съездить, испробовать целебную силу источника.
Прошла осень. Деревья в саду по самые ветви засыпало снегом. Еще до Николы навалились такие морозы, что вся живность куда-то попряталась – ни заячьего следа на сугробах, ни оттиска птичьих лапок на запорошенных подоконьях. Алексей иногда распоряжался заложить санки и отправлялся на прогулку. Но в безмолвных белых полях душе становилось отчаянно одиноко, да еще холод забирался под медвежью полсть и начинал покусывать ноги, и ничего не оставалось, как повернуть назад, к сереющей вдали кучке изб, сгрудившихся вокруг красной крыши барского дома. При въезде в деревню стоял покосившийся полосатый столб с прибитой к нему доской, на которой местный грамотей вывел полууставом: «Деревня Раменье подполковника Писемского. Ревизских душ мужеска пола 25, женска 30». И неказистый столбик этот, и жалкая надпись подлинным memento mori6 были для молодого дворянина: мелкопоместный, мелкотравчатый, мелкий...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});