Сергей Юрьенен - Музей шпионажа: фактоид
— Что?
— Что это значит?
— Что библиотеку я завещаю тебе.
— Собираешься умирать?
Она молчала, не глядя на меня, двигая спицами. — А ради чего продолжать все это?
All is not as it seems. Все не так, как представляется… В первом в мире Музее шпионажа в Вашингтоне, который возникнет, когда победителям в холодной покажется, что история остановилась, это один из базовых принципов, которыми развлекают посетителя. Не то, что бы я этого принципа не знал в период отношений с Летицией. Но я его игнорировал, будучи персоналистом. Довольствовался тем образом, который она мне предложила. С какой стати мне было подвергать его сомнению? Для этого есть профессионалы паранойи, для которых и в корпорации имелась специальная должность. Мистер Фрост истолковал бы этот негромкий крик души по-своему, а я понял просто. На «первом уровне». Что Летиция имеет в виду существование, которое наступило после катастрофы ее Большой и Последней Любви, воплощенной в Поленове, взявшем себе в жены не ее, а 19-летнюю девчонку. Можно понять. Из бури страстей выбросило в скуку. Из разделенное™ в одиночество. Специальный момент был и в ретроспективном ударе, нанесенном бывшим любовником, который, сбросив маску, признался в работе на ГБ. Тем самым и экзистанс Летиции оказался «под колпаком». И все это на фоне постепенного скатывания в менопаузу. Суммируя все это, нельзя было не признать, что этой Пенелопе, всецело ушедшей в вязание, ждать некого. Глядя на это ее занятие, которое, созидая, кололо и разрывало нечто «на тонком плане», я предложил ей вариант:
— Ради твоих американских племянников.
— Это? Это все по инерции, — поскольку, мол, племянники выросли, да и не были нужны им свитера на юге США. Это было нужно ей. Род медитации…
Она отложила вязание, и в момент поворота я заметил, что перед моим приходом Летиция снова опоясалась эластичным поясом, который неизменно надевала на работу; да, плоть грустна, подумал я, ну и что? Еще я подумал, что визиты мои для нее, возможно, слишком трудоемки. Тем не менее, я воскликнул, как бы спохватываясь, что забыл о самом главном аргументе в пользу бытия:
— А секс? Летиция? Ведь есть же еще секс?
Она посмотрела на меня, как на дурачка, но мне показалось, что в глазах ее мелькнула искра интереса.
— Я ушла из Большого секса. Как говорит твой друг.
— Есть Маленький, — возразил я. — Который мы тоже произносим с прописной.
— Ушла! И точка.
— Но ты не можешь! Любви все возрасты покорны. Что хотел сказать Пушкин? Что секс кончается только вместе с человеком. Хотя русский некрофил, — усмехнулся я (и сейчас мне кажется, что над самим собой), — оспаривает и это. Лежит милая в гробу… Частушку помнишь? Нравится, не нравится, терпи, моя красавица.
— Я уже вытерпела все, что можно. И чего нельзя.
— Но замужем не была.
— Не была.
— А как насчет того, чтобы выйти? — И в ответ на презрительно-снисходительный взгляд: — Нет, я серьезно?
Серьезным во всем этом было одно. Мое глубокое убеждение в том, что есть палочка-выручалочка, которая работает. Еще в ранней юности я подчеркнул в «Дневнике» Толстого мысль, которая могла быть выводом из положения Главного материалиста: Бытие определяет сознание. В ситуации, когда сознание начинает покушаться на бытие, надо убедить человека в том, что речь идет всего лишь об одной из форм этого бытия, которое вполне может быть продолжено, должно продолжаться, что прекрасно понимает змея, сбрасывая свой старый чехол. Радикальная смена формы бытия.
— Может быть, скажешь мне и за кого?
— Скажу. Боря Бает.
— Это который лежит в кранкенхаузе с гепатитом?
— Он тебе всегда был симпатичен.
— Но он же мальчик?
— Относительный. Сколько было Поленову, когда ты его впервые увидела?
— В шестьдесят седьмом? Двадцать три.
— А этому двадцать пять.
— Двадцать пять? Я в матери ему гожусь.
— Вот и будешь проявлять свое материнское начало. В законном браке.
— Но Борю интересуют только мальчики.
Тут она была права. И однако, мы с ней вместе делали передачу по первой Бориной любви, по взаимной их переписке с Ветой, которую Боря рекомендовал мне в авторы. Каждый из них начитывал в студии свою часть писем, и все это записывала Летиция, как режиссер.
— Ты же знаешь, что так было не всегда. И женат он был на девушке.
— Что, на этой спесивой Вете?
— Нет, на девушке по фамилии Канторович. Она ушла в православный монастырь, а он сменил ориентацию. Но с вами у него свой опыт есть. Так что все будет зависеть от тебя. А Боря совсем не мизогин. Насколько я знаю, свою маму он обожествляет.
Возмущенная ошеломленность Летиции сменилось трезвостью:
— Боря об этом знает?
— Как он может знать? Идея только сейчас возникла. Но узнает, конечно, если согласишься. Можешь для начала послать ему букет в больницу.
— Какие цветы он любит?
— Не знаю. Кошек Боря любит. Гладиолусы пошли.
— Но ему-то какой в том интерес?
— Остаться на Западе. В любом качестве. Почему не в качестве супруга француженки?
Один из ярких представителей новейшего поколения, которых скоро в Москве назовут восьмидерастами, Боря Бает стал вирусной жертвой собственной ненасытности, проявляемой в писсуарах публичных туалетов баварской столицы, известной своей в этом смысле толерантностью (за вычетом разве что двенадцати лет Темных Времен).
Юный Бает, голубой принц Петрозаводска, был одним из первых носителей советского паспорта, которые стали открыто работать на корпорацию, давать по телефону материалы из Советского Союза. Бает знал, что корпорация, которая всегда бравировала светской либеральностью, в своей кадровой политике стоит за равные права меньшинств. Он ничем не рисковал, открыто порывая со старомодным образом «клозетного гея». Что же касается необузданности, то это сочеталось в юноше с рафинированной интеллигентностью и профессиональной дисциплиной.
Мальчик был искренне предан своему начальнику по фамилии Литвак.
Кажется, еще вчера Литвак, космополит и маргинальный журналист, специализирующийся по горячим точкам, обивал пороги корпорации и хватался за всех, приглашая к себе в Рим. Мне поручили помочь ему написать аналитическую статью — на пробу. Но Литвака сразу стала распирать неожиданная мания величия в форме замысла романа под названием «Дезертир». Причем, романа философского. В духе «Постороннего», как я домыслил, потому что русский язык у нашего фриланса практически отсутствовал. На бытовом уровне понять его было можно, но Литвак претендовал на постижение природы современного человека. Дезертирство, как ключ ко всему. С этого знакомство и началось — с мучительного втискивания смутно-великого замысла в прокрустов формат двух-трехстраничной заметки. В Рим я тоже был приглашен, но, естественно, я не поехал. Но вскоре Литвак приехал оттуда сам с семьей. Времени с тех пор прошло немного, но давным-давно исчез тот скромный, подкупающий застенчивостью паренек с харизматическим опытом риска. Литвак, которому американцы дали карт-бланш, стал создателем новой информационной программы с опорой на стрингеров внутри Союза, безраздельным хозяином и ведущим, основав внутри корпорации, по сути, свою собственную организацию, продукт которой он представлял ежевечерне в прайм-тайм, начиная, казалось бы, совершенно невозможным: «У микрофона я: Леон Литвак». Смеялись, но смирялись. Русский язык к нему пришел к Леону, казалось, сам собой. Изменился и внешний его облик. На передний план вышла наступательная маскулинность. Стали бросаться в глаза ботинки, которые были намного больше, чем того требовали пропорции. Был мальчик, стал мужлан. Сообщавший подчиненным чувство защищенности. Отец солдатам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});