Григорий Чухрай - Мое кино
– Шо он поговорит с Мыколаем Даниловичем и его не пошлют.
– Ну да, – подтвердил Макивчук. – Сатира на приятельские отношения. Но ты, Чухрай, не бойся, там все как надо.
– Я не боюсь.
– А это напрасно! Ты не опытный, а мы старые журнальные волки... Знаем, что к чему! Гроха, что потом?
– Потом Барабулька пришел на базар. Там колхозники продают кур. Барабулька посмотрел одну, другую и говорит: «Не так кормите птицу». А колхозница отвечает: «Если вы так хорошо все знаете, приезжайте в село и научите нас, темных».
– Вот именно, – перехватил инициативу Макивчук.
– У Барабульки от такого предложения сразу подскочило давление. Хи, хи, хи! Жена говорит: «Надо есть алоэ». А у них на окне росло как раз алоэ...
– В горшке, – продолжал Гроха. – Барабулька схватил горшок с алоэ и стал есть прямо с горшка...
– Зритель умрет со смеху! – дополнил Макивчук. – Ну, дальше рассказывать не будем. Прочтешь... Только скажи своему хромому, что за тридцать тысяч мы писать сценарий не будем. Нас же двое. Это ж пятнадцать тысяч каждому. А тема актуальная. Мы так не согласны.
Возвращаюсь на студию, получаю журнал с рассказом о Барабульке, передаю Семену Васильевичу требования Макивчука.
– Горбатый черт! – возмутился хромой Пономаренко. – Где у него партийная совесть! Ему мало тридцать тысяч! Сейчас я ему... – Он решительно хватает трубку телефона и набирает номер. – Макивчук?.. Да знаю, – начинает он на высоких тонах. – Сказал. Он сейчас сидит у меня… Что?.. Ты ж руководитель журнала, я тоже ру... Что?.. Знаю, что вас двое, но сценарий-то один... Что?.. Та не кричи, слушай, слушай. Это же незаконно! Вам тридцать тысяч, ему триста пятьдесят... Та не кричи, не кричи. Не тысяч, рублей! Что?.. – Долгая пауза. Слушает и уже примирительным тоном: – Ну, добрэ, добрэ! Плачу тридцать пять. Да, на двоих... – Опять долгая пауза. Слушает. – Не кричи. Нет, не грабеж. Ты руководитель и я руково... – Опять долгая пауза. – Добрэ, за актуальность даю сорок тысяч... Чухрай? Я же уже сказал ему… Да, что работа срочная... – Подмаргивает мне, как соучастнику. – Понимаю... Да, здоровье прежде всего! Нет, я – в Гурзуф... Нет, у жены печенка. Она в Железноводск... А твоя дружина с тобой? Нет?.. Я же сказал: сорок тысяч... Ну, как говорится, с богом!.. Бывай!
Кладет трубку, вытирает тыльной стороной ладони пот со лба и говорит мне, ища сочувствие:
– Дипломатия!
Я начинаю работать.
Работа не клеится. Предлагаю авторам варианты, чтобы не было пошло, – не соглашаются. Ругаю себя за то, что согласился. Думаю, как отказаться. А тут звонит секретарь студии. Просит зайти к директору. Думаю: «Будет скандал. Но лучше сейчас скандал, чем снять плохой фильм. Откажусь!»
Захожу в кабинет.
– Слушай, Чухрай! Ты ж молодой человек, зачем тебе портить свою биографию? – говорит с ходу Пономаренко.
– А что такое?
– Ленинградцев уже раскритиковали, казахов наказали за клевету. Нам с тобой только этого не хватало!
«Повезло», – радуюсь я, но на всякий случай спрашиваю.
– Так что? Нам уже не нужны гоголи-щедрины?
– Выходит, что не нужны. И правильно! Жили без них до сих пор, проживем и дальше...
У меня как гора с плеч свалилась. Так у меня всегда: сам ли я ввяжусь в историю или попаду не по своей вине, провидение спасает меня. И во время войны, и в мирное время, когда, казалось бы, нет выхода, судьба словно сама предлагает выход.
После этого я чуть не поставил экранизацию по нашумевшей в Киеве сатирической пьесе драматурга Василия Минько.
Пьеса была удачная и злая. Мне она нравилась. Нас, драматурга и меня, вызвали в ЦК КПУ и благословили на постановку. На радостях мы спустились в буфет, чтобы отметить удачу. В буфете ничего не оказалось, кроме шампанского и коньяка. Пили шампанское, закусывали коньяком, угощали каких-то незнакомых людей, собравшихся вокруг нас. Потом помню все, что было, кусками.
Мы на квартире у Минько. Он достает из холодильника (холодильник тогда был большой редкостью) бутылку водки. Рядом стоит жена Василя, она плачет...
Потом я на вокзале, подсаживаю Минько в вагон. Поезд трогается...
До студии я добрался на четвереньках…
Потом я в нашем общежитии, и Виктор Илларионович Ивченко, подставив мою голову под кран, пытается привести меня в чувство...
На следующий день пришла телеграмма. Протрезвевший Минько телеграфировал из Москвы, что он сидит на вокзале без копейки денег и не помнит, как он там очутился.
Не знаю, по какой причине, но и эта постановка сорвалась.
В народе появились чьи-то стихи.
Салтыковы-ЩедриныНам послушные нужны.И такие гоголи,Чтобы нас не трогали.
...Но слова, сказанные Пономаренко, о том, что мне пора снимать самостоятельно, по-прежнему не давали мне покоя. «Хорошо бы сейчас заняться сценарием для души», – думал я.
«Сорок первый»
Однажды я рассказал своему другу Борису Немечеку несколько историй из моей военной биографии. Он был хорошим слушателем, а я еще не остыл от войны.
– Тебя тянет в романтику, – сказал он. – Взял бы и поставил одну из этих историй.
– Они слишком личные. Это почему-то мне мешает, – возразил я.
Немечек задумался, потом сказал неожиданно:
– Знаешь, что тебе надо поставить? «Сорок первый» по Лавреневу!
Сердце мое дрогнуло.
Где-то, я уже не помню где, Л. Н. Толстой сказал, что если полюбишь женщину, потом охладеешь к ней, а потом поймешь, что не можешь без нее жить, – это настоящее. Нечто подобное произошло и со мной.
Мне было лет семнадцать, когда я впервые прочел эту повесть.
Зимой 1943 года я был третий раз ранен. Ранение было серьезное: большой осколок снаряда попал в правую лопатку, пробил шинель, заячий жилет, гимнастерку и частично проник в легкое. В прифронтовых госпиталях мне оказывали помощь, но операцию делать отказывались: не было нужного оборудования. Так я попал в конце концов в Челябинск. Челябинск был тогда глубоким тылом, там даже не было затемнения. Меня наконец оперировали – вытащили осколок, и я стал поправляться.
Библиотекарь принесла мне на выбор несколько книг. Среди них оказалась книга с рассказами и повестями Бориса Лавренева. Повесть «Сорок первый» произвела на меня глубокое впечатление. Писатель, его отношение к жизни, были мне не только симпатичны, но в чем-то даже родными по духу. Я перечитывал повесть несколько раз и думал. Думал над проблемами войны вообще и гражданской войны в частности. Благо времени для размышлений было достаточно.
Трагическая судьба красноармейки Марютки, влюбившейся в своего врага – белого офицера, а потом застрелившей его, сегодня может показаться неправдоподобной, но у войны свои законы, которые непонятны тем, кто этого ада не прошел.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});