Александр Костин - Тайна болезни и смерти Пушкина
Не трудно догадаться, о ком идет речь уже во втором письме: «на того я перестал сердиться»; «все тот виноват». Этот самый «тот» решительно воспротивился удовлетворить просьбу Пушкина, но сделал это достаточно «дипломатично».
Бенкендорф, после обсуждения с императором просьбы Пушкина об отставке, пишет поэту письмо; в нем он сухо сообщает, что царь никого не хочет удерживать на службе против воли, но что после отставки поэту будет закрыт доступ к архивам. Жуковский в тот же день, на балу в честь дня рождения императрицы, узнает от Николая I о просьбе Пушкина об отставке. Не зная подробностей и мотивов действий Пушкина, он пугается за друга: по-видимому, разговор носил угрожающий для Пушкина характер, и передает записку Пушкину следующего содержания: «Государь опять говорил со мной о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было отвечать. Я только спросил: нельзя ли как это поправить? – Почему ж нельзя? отвечал он. Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено. Он может однако еще возвратить письмо свое. – Это меня истинно трогает. А ты делай как разумеешь. Я бы на твоем месте минуты не усумнился, как поступить…»
Поняв, что его затея уйти в отставку, а затем «В обитель дальную трудов и чистых нег» с треском провалилась, поскольку «тот» не зря снарядил его в «камер-юнкерский» мундир всего лишь полгода тому назад, чтобы видеть Наталью Пушкину на приемах и балах в Аничковом дворце, Пушкин спешит отработать «задний ход».
Третьего июля он пишет «покаянное» письмо Бенкедорфу:...«Граф!
Несколько дней тому назад я имел честь обратиться к вашему сиятельству с просьбой о разрешении оставить службу. Так как поступок этот неблаговиден, покорнейше прошу вас, граф, не давать хода моему прошению. Я предпочитаю казаться легкомысленным, чем быть неблагодарным.
Со всем тем отпуск на несколько месяцев был бы мне необходим.
Остаюсь с уважением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга.
Александр Пушкин.
3 июля».
А на следующий день он пишет письмо В.А. Жуковскому с объяснением мотивов своего «легкомысленного» поступка: «Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку та démarche étant inconsidérée: и сказал, que j'aimais mieux avoir l'air inconséquent qu'ingrat [42] . Но вслед за тем получил официальное извещение о том, что отставку я получу, но что вход в архивы будет мне запрещен. Это огорчило меня во всех отношениях. Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и на все. Домашние обстоятельства мои затруднительны; положение мое не весело; перемена жизни почти необходима. Изъяснять это все гр. Бенкендорфу мне недостало духа – от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо.
Впрочем, я уж верно не имел намерения произвести, что вышло. Писать письмо прямо к государю, ей-богу, не смею – особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня. Но что ж мне делать! Буду еще писать к гр. Бенкендорфу».
И в этот же день (4 июля 1834 года), собравшись с «духом» он пишет совсем уж верноподданническое письмо графу А.Х. Бенкендорфу:...«Милостивый государь граф Александр Христофорович!
Письмо Вашего сиятельства от 30 июня удостоился я получить вчера вечером. Крайне огорчен я, что необдуманное прошение мое, вынужденное от меня неприятными обстоятельствами и досадными, мелочными хлопотами, могло показаться безумной неблагодарностию и супротивлением воле того, кто доныне был более моим благодетелем, нежели государем. Буду ждать решения участи моей, но во всяком случае ничто не изменит чувства глубокой преданности моей к царю и сыновней благодарности за прежние его милости.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь,
Вашего сиятельства покорнейший слуга
Александр Пушкин.
4 июля 1834. СПб.».
И вот, после всего пережитого за этот неполный летний месяц, после оскорбительных для гордой натуры поэта унижений и вынужденных признаний в верноподданичестве перед «тем», Пушкин, преисполненный якобы нахлынувшем на него чувствами «благодарности» к своей «женке», садится, и пишет, посвященное ей бессмертное восьмистишие: «Пора, мой друг, пора!». Не до того ему было в эти тревожные летние дни. Вот уже июль наступил, а от него требуют еще более унизительныого покаяния за свой «проступок». Жуковский пишет, что два его письма Бенкендорфу написаны «сухо», и «прощения» может не последовать. Шестого июля в тяжких раздумьях он отвечает В.А. Жуковскому: «Я, право, сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие – какое тут преступление? какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять все-таки не могу. В таком случае я подаю в отставку и прошу оставить меня в службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? хорошо; да в чем? К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце – но не знаю, почему письма мои неприличны. Попробую написать третье». И что вы думаете? Он действительно пишет графу Бенкендорфу третье покаянное письмо, ликвидируя «сухость» предыдущего:
...«Граф!
Позвольте мне говорить с вами вполне откровенно. Подавая в отставку, я думал лишь о семейных делах, затруднительных и тягостных. Я имел в виду лишь неудобство быть вынужденным предпринимать частые поездки, находясь в то же время на службе. Богом и душою моею клянусь, – это была моя единственная мысль; с глубокой печалью вижу, как ужасно она была истолкована. Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась ко мне. Среди них есть такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения, столько он вложил в них прямоты и великодушия. Он всегда был для меня провидением, и если в течении этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему. И в эту минуту не мысль потерять всемогущего покровителя вызывает во мне печаль, но боязнь оставить в его душе впечатление, которое, к счастью, мною не заслужено.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});