Джулиан Барнс - Уровни жизни
Мне дали почитать роман Антонио Табукки «Утверждает Перейра», действие которого разворачивается в Лиссабоне 1938 года; в этой книге поднимаются вопросы смерти и памяти. Главный герой, журналист, овдовел несколькими годами ранее: его любимая жена умерла от туберкулеза. Перейра, теперь грузный, страдающий одышкой, ложится в клинику талассотерапии, где заправляет доктор Кардосу, резкий, земной «гуру», который советует своему пациенту сбросить груз прошлого и учиться жить настоящим. «Если так будет продолжаться, — предостерегает его доктор Кардосу, — вы станете, чего доброго, разговаривать с портретом жены». Перейра отвечает, что уже разговаривает, причем давно: «Я рассказываю ему обо всем, а портрет будто бы отвечает мне». Кардосу неумолим: «Это фантазии, навязанные вам вашим суперэго». По мнению самоуверенного эскулапа, проблема пациента заключается в том, что он еще не проработал свою скорбь.
Проработка скорби. Казалось бы, четкое, солидное понятие, обозначаемое двухчастным термином. Но на самом деле это текучее, скользкое, переменчивое состояние. Оно бывает пассивным и в этом случае не рассасывается без долгого ожидания и боли; бывает активным — тогда это целенаправленная сосредоточенность на смерти, на потере любимого человека; иногда — это необходимый отвлекающий ход (вялый футбольный матч, нудная опера). А опыта подобной проработки у тебя нет. Вознаграждения за нее не положено; правила регламентированы, но контролировать их соблюдение некому; проработка требует мастерства, но не предусматривает ученичества. Трудно сказать, добился ли ты успехов и что может тебе помочь. Музыкальная тема (в исполнении The Supremes) для молодежи: «Любовь торопить нельзя». Музыкальная тема (в аранжировке для любого инструмента) для пожилых: «Скорбь торопить нельзя».
Тем более что в ходе своих повторений она постоянно ищет новые способы тебя уколоть. Нас много лет обслуживал один и тот же почтальон-конголезец по имени Жан-Пьер; мы с ним частенько беседовали. За год-два до ее смерти его перевели на другой участок. На Третий год мы случайно встретились. После обмена любезностями он спросил: «Et comment va Madame?» «Madame est morte», — вырвалось у меня, и пока я, видя его потрясение, объяснял, как это было, у меня в голове крутилось: «Ну вот, теперь придется проговаривать все заново, по-французски». Совершенно новая боль. И таким случаям, когда я получаю удар под вздох, нет конца и края. В конце Четвертого года я как-то поздним вечером возвращался домой на такси, уже в двенадцатом часу ночи. В подобных обстоятельствах мне ее особенно не хватает: не с кем дружески обсудить прошедший вечер, не с кем сонно поклевать носом, некого взять за руку. На подъезде к дому водитель вдруг разговорился. Все было очень мило и банально, пока не прозвучал жизнерадостный вопрос: «Ваш супруга, она уже крепко спать, да?» Едва не задохнувшись, я дал ему единственный ответ, на который оказался способен: «Надеюсь».
Супружескую любовь, естественно, ценят не все. Одни рассматривают ее как забитость, другие — как собственничество. Если же обратиться к Античности, то Орфей считался далеко не идеалом, каким мы привыкли его видеть. По мнению древних, если он так скучал по жене, то должен был как можно скорее воссоединиться с ней в царстве мертвых традиционным способом — путем самоубийства. Платон пренебрежительно говорил, что этот изнеженный кифаред не отважился умереть ради любви: поделом ему, что боги послали менад разорвать его в клочья.
Человеку нужно как-то определить и свое положение, и почву под ногами; но обзор с высоты полета воздушного шара никогда этому не способствовал. Зафиксировать твое положение берутся (с горячностью и оптимизмом) другие. «О, — говорят они, — ты уже выглядишь получше». А то еще: «Намного лучше». Неизбежный лексикон болезни; а диагноз очень прост — и всегда одинаков. Но каков же прогноз? По общим меркам, ты ведь не болен. В худшем случае у тебя наблюдается один из тех многообразных изнурительных симптомов, которых некоторые вообще не признают. «Хватит скорбеть, — намекают советчики, — давайте все опять будем делать вид, будто смерти не существует, по крайней мере, в ближних пределах». Однажды мою знакомую журналистку застал в слезах за рабочим столом заведующий редакцией. Она объяснила свое состояние тем, что и без того все знали: полтора месяца назад умер ее отец. Начальник ответил: «Я думал, ты уже переболела».
Когда можно надеяться «переболеть»? Сами скорбящие вряд ли ответят на этот вопрос, поскольку время для них измеряется по-другому. Минуло четыре года, а мне кое-кто говорит: «У тебя уже более жизнерадостный вид» — это прогресс по сравнению с «намного лучше». Самые бесцеремонные потом спрашивают: «Никого себе не нашел?» Как будто это обязательное и очевидное решение. Для кого-то из посторонних это так, для кого-то нет. Одни по доброте душевной хотят тебя «пристроить», другие хранят преданность тому супружескому союзу, которого больше нет, — для этих «найти кого-нибудь» звучит едва ли не оскорблением. «А если бы ваш отец повторно женился?» — сказала мне одна молодая знакомая. В противоположность этому старинная подруга моей жены, американка, сказала через считаные недели после ее смерти, что, по статистике, те, кто был счастлив в семейной жизни, вступают в повторный брак гораздо раньше остальных — зачастую в течение полугода. Она хотела поднять мне настроение, но факт (если, конечно, это факт — видимо, такая статистка верна только для Соединенных Штатов, где эмоциональный оптимизм является конституционной обязанностью каждого гражданина) меня поразил. Он показался мне совершенно логичным и в то же время совершенно нелогичным. Четыре года спустя та же дама сказала: «Не могу примириться с тем, что она стала частью прошлого». Пусть для меня это пока не так, но в грамматике, как и во всем остальном, наметился сдвиг: она существует не целиком в настоящем времени, не целиком в прошедшем, а в каком-то промежуточном времени — настояще-прошедшем. Вероятно, по этой причине меня волнуют любые известия о ней: не обнародованные до сих пор воспоминания, совет, данный ею кому-то из знакомых много лет назад; мимолетный образ, оживший среди повседневности. Мне доставляет суррогатное удовольствие знать, что она появляется в чужих снах: как она держится, как одета, что ест, насколько близка она сейчас и насколько была близка прежде; а также появляюсь ли вместе с ней и я. Эти быстротечные моменты меня радуют, потому что на краткий миг привязывают ее к настоящему, выхватывая из тисков настояще-прошедшего и хоть немного оттягивая неизбежный уход в прошедшее завершенное.
Лексикограф Сэмюэл Джонсон хорошо понимал «мучительную и устрашающую» потребность в скорби; он предостерегал от одиночества и ухода в себя. «Любая попытка сохранить в жизни нейтралитет и равнодушие неразумна и тщетна. Если бы мы, отказавшись от радостей, могли исключить горе, такой план заслуживал бы самого серьезного внимания». Но нет. Не действуют и крайние меры, как-то попытки «силой втянуть [сердце] в веселье» или же, напротив, «успокоить его, познакомив с несчастьями еще более жуткими и разрушительными». По мнению Джонсона, только работа и время способны унять скорбь. «Печаль подобна разъедающей душу ржавчине, которую понемногу очищает каждая приходящая в голову мысль. Скорбящие работают сами на себя». Интересно: те, кто и впрямь работают на себя, лучше справляются с горем, чем те, кто ходят в контору или на завод? Видимо, на этот счет тоже имеется определенная статистика. Но, как мне кажется, горе — это та область, где статистика заканчивается. «Приборы наши сходятся на том, что день его кончины холоден и мрачен», — писал Оден на смерть Йейтса. Да, приборы сообщают, какой тогда стоял день, а что потом? Стрелка зашкаливает, термометр застыл, барометр взрывается… Наш эхолот отказал, а без него не определить глубину морского дна.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});