Проза о неблизких путешествиях, совершенных автором за годы долгой гастрольной жизни - Игорь Миронович Губерман
Ну, словом, много оснований для того, чтобы считалась Пермь хотя бы третьим по России городом, где вполне кипит столичная жизнь.
К тому же множество талантливых людей отсюда вышло. Взять хотя бы Дягилева, который в восемнадцать лет сбежал и более старался Пермь не вспоминать. Попов, что учился в здешней духовной семинарии, опять же – радио он изобрел пускай не первый, но самостоятельно. Писатели Мамин-Сибиряк и Бажов окончили ту же семинарию, а уроженец Перми Михаил Осоргин – выпускник местной гимназии.
И правда, очень многие талантливые люди жили здесь или отсюда в жизнь пускались. Оружейники, к примеру, пушечные мастера, создатели авиационных моторов.
Однако патриотам настоящим мало этого. В одном письме (кажется – Горькому) написал как-то Чехов, что героини его пьесы «Три сестры» могли бы жить в любом провинциальном городе. Ну, например, в Перми, неосторожно пояснил Чехов. И вот уже экскурсоводы резвые показывают дом, где тосковали три сестры. В Москву, в Москву!
А в довершение к полученным впечатлениям приведу доверительную донельзя записку, которую в Перми я получил: «Игорь Миронович, а существует ли всемирный еврейский заговор и как туда возможно записаться?»
Дай Бог этому городу расти и хорошеть. Я очень интересно там пожил.
При подъезде к Челябинску меня охватило странное чувство близости: город этот некогда двумя стежками прошил всю мою биографию. Сюда в самом начале войны переехал завод, на котором работал мой отец, и вся наша семья прожила тут года полтора. Мне было пять лет, и ничего о времени эвакуации я помнить, естественно, не мог.
Кроме одного эпизода – впрочем, он повторялся периодически. Раз в неделю (или в месяц?) отцу выдавали паек, в котором была большая плитка шоколада. Яркая, цветная, невыразимо прекрасная даже внешне. Эту плитку шоколада мама сразу же меняла на буханку хлеба – у одной и той же женщины. А я при маме неотлучно находился, и однажды эта женщина спросила, не горюет ли ребенок, что досталась шоколадка не ему. Мама непривычно резко ей ответила, что нет, нисколько. Мама неправа была, ребенку эту шоколадку было очень жалко всякий раз, иначе он бы не запомнил краткий разговор двух женщин.
А спустя почти сорок лет я провел в Челябинске несколько дней в пересыльной тюрьме – по дороге в сибирский лагерь. После каждых трех дней пути в столыпинском вагоне полагался отдых в какой-нибудь тюрьме, таков был гуманизм начальства, знавшего условия этапа. Мне тюрьма эта запомнилась и внешне – нас туда пешком вводили почему-то, высадив из автозака у ворот, – и нелепой радостью, меня вдруг обуявшей от неожиданной человечности, впервые мною встреченной у надзирателя. Нас вели по длинному коридору явно старого здания, и я по своему дурацкому любопытству спросил у шедшего рядом пожилого тюремщика, когда эту тюрьму построили. И он не цыкнул на меня и не обматерил, а с некоей даже приветливостью ответил:
– В восемнадцатом году. То ли ее красные для белых строили, а то ли белые для красных. – И засмеялся.
Я к нему такую ощутил симпатию и благодарность – вдруг на минуту окунулся в мир нормальный и естественный.
На этот раз меня к тюрьме подвез не автозак, а маленький автобус городского телевидения.
Оператор хищно задвигался, снимая с разных сторон, как я сладостно курю, глядя на тюремное обшарпанное здание.
– Так на отчий дом смотрят, – сказала мне журналистка.
– А я так эту тюрьму и ощущаю, – ответил я вполне искренне.
Мы находились в двух шагах от улицы, названной в честь моего покойного тестя – я, к сожалению, уже его не застал.
Юрий Николаевич Либединский прожил в Челябинске много лет, он вырос тут, и на здании реального училища висит мемориальная доска. Он был одним из ярких основоположников советской литературы. И дом его родителей мне показали, оба они были врачами.
А после покурил я возле основательного купеческого дома, тоже связанного с семьей Либединских.
Именитый купец первой гильдии Яков Елькин очень много сделал для Челябинска, но мемориальные доски на его доме посвящены двум его сыновьям – Абраму и Соломону, что отдали свои жизни, как и подобало еврейским детям того времени, утопиям революции. Еще один сын, Борис, будет работать в ГПУ. А младший сын Эмиль ввязаться во все это не успел, ввиду чего остался жив и женился на сестре Юрия Николаевича – девушке Рике (Рахили).
И я еще застал ее – сухую грустную старушку, прикованную к кровати. Она всю жизнь преподавала в Ленинграде (уж не помню института) основы марксизма-ленинизма. Погрузившись в эту будто бы науку, она стала ярой антисоветчицей и, приезжая изредка в Москву, такие говорила речи в семье брата, что после ее отъезда они долго ждали неприятностей. Но преподавать она не прекращала. Я пришел ее навестить, когда писал роман о художнике (поэте, авиаторе, священнике) Николае Бруни, убитом в лагерной Ухте в тридцать восьмом году. Рассказал, чем сейчас занимаюсь, и старушка горько мне прошелестела:
– А я почти пятьдесят лет обманывала молодых марксизмом-ленинизмом.
Такая вот была типичная еврейская семья.
Вернувшись в гостиницу, я вдруг вспомнил одну странную историю. Ту, что рассказывали мне и теща Лидия Борисовна, и жена Тата, ту, что благодарно помнит вся семья Либединских.
Юрий Николаевич еще с двадцатых годов дружил с Фадеевым, в честь него даже назвал своего сына Александром. В конце сороковых они встречались крайне редко: Фадеев был по уши занят – пас писательское стадо, а Либединский счастлив был в семейной жизни и замкнулся дома, не принимая никакого участия в разборках, сварах и интригах своих коллег. С Фадеевым он виделся так редко, что придумал себе тонкое психологическое утешение, которым даже с дочерью делился: дружба, говорил он, вовсе не подразумевает частых встреч, в ней важно ощущение, что друг у тебя есть и таковым всегда останется.
Летом сорок восьмого, в пору сплошных кошмаров (травля космополитов, дело Антифашистского комитета и т. п.) Фадеев без звонка явился поздно вечером в квартиру Либединских. Трезвый, хмурый и явно спешащий. Вся семья была на даче, дома оставалась только Татьяна Владимировна, мать Лидии Борисовны. Спросив, где кабинет Юрия Николаевича, гость молча сел за его письменный стол и принялся выгребать из ящиков бумаги, наскоро просматривая старые конверты с письмами. Несколько из них он отложил и забрал с собой (по другой версии – тут же сжег в помойном ведре). Тепло простился и, не извиняясь за вторжение, ушел. Татьяна Владимировна утром кинулась на дачу в Переделкино.
Следующей