Рина Зеленая - Разрозненные страницы
— Стоп! — И все постепенно стихает.
А он спрашивает кого-то:
— Вы что сейчас сказали?
Тот повторяет.
— Вот, — говорит Кольцов, обращаясь к рядом сидящему секретарю, — это запишите. Дайте разработать автору такому-то и художнику такому-то.
А за столом разговоры и шум опять нарастают до крика. И снова «Стоп!» главного редактора, поймавшего чье-то неожиданное предложение. Так он выуживает из этого шума тему за темой, рассказ за рассказом — все то, что необходимо для очередного номера, для сегодняшнего дня.
Когда в Москве проходил Международный шахматный турнир, переживаний, разговоров, острот и эпиграмм на эту тему было предостаточно. Вот две шутки:
Вера Менчик,Бедный птенчик,Потеряла раз ферзя.А ферзя терять нельзя!
Сказал, по-моему, С. Кирсанов.
И вторая:
Дочь чеха ВераЧуть-чуть не обыграла Чеховера.Но Чеховер придумал тут разменчик,И проиграла Вера Менчик.
Кто написал, не знаю, за точность текста не ручаюсь.
Позднее, после войны, обычай «темных» заседаний с приглашенными друзьями-сатириками продолжал жить в «Крокодиле». После войны состав присутствующих сильно поредел и изменился. Но каждый раз старые друзья, и новые тоже, встречались здесь радостно, рассказывали друг другу новости, сыпали остротами, передавали из уст в уста эпиграммы. Когда журналист М. Левидов написал пьесу, появилась эпиграмма — по-моему, В. Типота:
Левидов от ума большоуСтал подражать Бернарду Шоу.Но то, что хорошо у Шоу,То у других нехорошоу.
Я припоминаю, как однажды меня пригласили на обсуждение готового материала очередного номера «Крокодила».
В комнате редактора уже много народу: Лагин, Весенин, Абрамов, Ленч, Ардов, который за эти короткие минуты уже успел наострить и рассказать много смешного. Это происходит после войны, когда только что отменили карточки. Входит художник Ганф — остроумнейший человек в Москве, блестящий карикатурист. Здоровается с кем-то, оглядывает присутствующих, видит Ардова и ласково спрашивает:
— Ну, что, по-моему, судя по довольному выражению лица Ардова, он уже успел всех охватить своим хамством?
Собравшихся приглашают в зал. Переговариваясь, они рассаживаются. Одним из первых читает начало своего нового рассказа Виктор Ардов. Там идут такие строки (привожу по памяти): «Как человек аккуратный, Николай Авдеевич достал из кармана картонную обложку, в которой носил хлебные карточки, и протянул их продавщице. Она внимательно посмотрела на него…» В это время в тишине раздается тихий, деликатный голос:
— Витенька, а ведь карточки позавчера отменили!
Кое-кто приглушенно фыркает. И опять слышится очень ехидный голос Ганфа:
— Витенька, а все-таки над рассказом смеются.
Вот так всегда остро и неожиданно создавались страницы сатирических журналов.
О юморе
В детстве, когда мне приходилось слышать, как взрослые разговаривали со своими друзьями (я имею в виду старшую сестру Мусю и брата Ивана), я быстро усваивала их шутки. Например, девочки-подруги, если одна из них или мальчик уступали место, передавали или подавали книгу, благодарили так:
— Тронута, двинута, перевернута, опрокинута!
Мне казалось это так смешно, и я старалась повторить это своим маленьким товарищам. Они не понимали, а я воображала, какая я взрослая — понимаю.
Если брат читал, а ему загораживали свет от лампы или окна, он говорил:
— Исчезни! Не всякая пустота прозрачна!
Меня это прямо приводило в восторг: как это придумано! Конечно, пустота должна быть прозрачна, например графин, а вот нет — я загораживаю ему свет! И я скорее исчезала, а Иван продолжал читать.
Но как-то раз так случилось с сестрой Мусей, и он повторил эту фразу. Я была довольна: сейчас она скорее отойдет. А Мария осталась на месте и вдруг произнесла:
— Не всякая острота удачна!
Как здорово! Так сумела ответить! Но Ваня поднял голову и сказал ей:
— Для такой пустоты хватит этой остроты!
Сестра замолчала, а я ликовала и радовалась, что Иван так прекрасно, смешно придумал ответить и победил. А потом я одна, сама себе, повторяла:
— Не всякая пустота прозрачна!
— Не всякая острота удачна!
— Для такой пустоты хватит этой остроты!
У нас в последние годы юмор стал модным. Появились даже специальные рубрики в журналах. «Чувству юмора» посвящены целые статьи, доклады. На каждом шагу можно услышать о чувстве юмора. Доходит до ужаса: продавщица, вешая огурцы, разговаривает со старым человеком очень грубо. Гражданин спрашивает:
— Почему вы так неуважительно разговариваете с покупателем?
Продавщица смело и независимо говорит ему:
— А в чем дело? Я ведь вас, кажется, не обзываю?! У вас нету чувства юмора.
Ну вот. У меня это чувство есть. И моя работа всю жизнь посвящена юмору. Часто и в жизни приходилось прибегать к нему, чтобы не заплакать. Всю нашу жизнь мы воспринимали юмор, не обсуждая, надо ли иметь чувство юмора. Просто оно было с нами постоянно. Были люди, чьи шутки и остроты повторялись, передавались, вызывая смех или улыбки. Бывал даже «гамбургский счет» — кто самый остроумный в этом году. Меня всегда восхищали не присяжные остроумцы, прославленные остряки, от которых ты слышишь заготовленные остроты целыми обоймами. Прельщало и удивляло тонкое понимание смешного, блеск неожиданных поворотов мысли. Это была атмосфера нашей жизни. Мы работали, дружили, ценили острое слово, смеялись друг над другом и зло и добродушно, не забывая высмеять себя в первую очередь, ну — во вторую. Чувство юмора было дано нам как зрение, слух, осязание.
Были Н. Эрдман, М. Вольпин, Ю. Ганф, Д. Гутман, В. Типот, И. Ильф, Е. Петров, Е. Шварц, В. Масс. Еще появился Никита Богословский, который был моложе всех нас, тоже молодых. Он обладал удивительной легкостью, быстротой реакции в разговоре. В него влюблялись все — мужчины и дамы. Даже А. Н. Тихонов, человек солидный, дружил с ним, вызывая нашу ревность (ревновали Тихонова). А потом остроумие стало его второй профессией, правда, именно тогда в остротах появилось некоторое количество брака. Притом Богословский всегда оставался прекрасным композитором-песенником. Для нашего театра им была написана прелестная маленькая опера «Усы». Других его опер я не знаю. Когда-то Сергей Эйзенштейн сказал:
— Если считать, что каждый человек похож на какого-нибудь зверя, то Богословский, по-моему, похож на горжетку.