Михаил Пришвин - Дневники 1926-1927
Очень существенным считает Пришвин своеобразие психологических основ русского сознания («широкая натура»), а также своеобразие экономической ситуации в России, в которой совершается строительство новой жизни. И то, и другое — первое сугубо положительное, а второе сугубо отрицательное — вносят в жизнь глубочайшее и какое-то безвыходное несоответствие («цивилизованный» европеец понял секрет этой механизации, что она вся бездушна, но необходима, и нужно отдавать ей всю свою рабочую силу, оставляя душу при себе… А широкая натура сует в механизм, прежде всего, душу и саботирует в работе», «Прогресс в отсталой стране… трактор скорее похож на икону, чем на орудие производства», «прогресс… превратился в верование», «Прогресс — это общее чувство жизни… с точки зрения жизни личности прогресс может не иметь никакого значения. Уродливость получается от смешения». Полюса жизни расходятся все сильнее и сильнее. У Пришвина выстраивается оппозиция:
Россия — Германия,
Провинция — Москва,
Деревня — город,
Родственные связи — гражданские связи,
Темнота — свет,
Культура — цивилизация.
Народное сознание, укорененное в родовой жизни, оказывается на одном полюсе бытия, на другом полюсе — Москва; городской человек, оказавшийся в деревне — носитель новой городской жизни (цивилизации), принимается как посредник между двумя полюсами бытия, его встречают с надеждой… естественно, на культуру или амортизированную культурой цивилизацию; ожидание не оправдывается, городской человек несет рациональное, идейное, отвлеченное, что неспособно принять органическое народное сознание, и тогда все решается «кулаками, силой» — надо заметить, с обеих сторон.
В то время, когда вокруг ломают копья, утверждая, что первична материя, а не сознание, уничтожая всех, кто признает, что первична идея, Пришвин признает продуктивным только жизнь как целое, сложно, причудливо соединяющую идеальное и материальное, социализм и капитализм, культуру и цивилизацию («Санчо мудрей Кихота, но немудрый Кихот все-таки больше Санчо. Если бы у Санчо была идея, если бы у Кихота была мудрость!»). Ему самому в своем деле удается соединять искусство и жизнь («трудно жить этой двойной жизнью — страстно охотиться и хладнокровно тут же записывать, но я привык и могу»).
Никакого восторга не испытывает Пришвин от мира грядущей цивилизации, и нет у него никаких иллюзий на этот счет («отношения людей в будущем сделаются вполне деловыми, люди общаться будут между собою не иначе как оси подшипника и ремни в машинах, это будут вполне корректные и порядочные отношения»), но достижений цивилизации отрицать не считает возможным, так же как не считает возможным обернуться спиной к истории и двигаться в обратном направлении — к природе («Вот у нас от кого-то пошли слова о гнилой цивилизации, закате Европы, о спасении себя и мира в природе. Эта обратная революция-реакция таит в себе грех еще пущий, чем первоначальная молодая претензия сил… я думаю, все эти «побеги в природу» означают смирение паче гордости. Надо смириться до того, чтобы взять на себя и силу знания, и силу искусства и только переключить их движение от разрушительного к созидательному»).
Кстати, рассуждая о «серости Евразии» — не Восток и не Европа, Пришвин выбирает Европу — цивилизацию («мы всегда были демократы», «мне ближе викинг, чем китаец»), но в то же время читает, делая выписки, Рамакришну, то есть осваивает культурное наследие Востока, и сам себя ощущает неким проводником восточного культурного сознания («догадываюсь, что мне эта радость через восток передалась как-нибудь… и по мне переходит на запад»).
Так или иначе, самым главным была и остается для него человеческая личность, живущая своей внутренней независимой ни от чего жизнью, способная быть благодарным потребителем любых достижений цивилизации, но не отдающая ей свою душу.
Даже антирелигиозную пропаганду понимает Пришвин в эти годы как требование делового отношения к жизни («между тем, в нашей среде это понимается как поход против совести»), считая, что каждому остается только одно — тайна личности, то пространство, где человек остается абсолютно свободным.
Кто способен даже сейчас, в наши дни понять и оценить этот беспрецедентный выход из ситуации? А другого выхода он не видел.
Так Пришвин выламывается не только из советской жизни, но и из «антисоветской» — он видит глубже или дальше, а живет и страдает вместе со всеми. В полном интеллектуальном одиночестве.
Пожалуй, самое главное для Пришвина в это время, что вектор революции, направленный в сторону цивилизации, означает движение от «темноты» к «свету», по Пришвину, очень существенное для России: «Какой страшный край эта Великороссия!» — вырывается у него. Он сам переезжает жить в Сергиев, ближе к столице — к «свету», цивилизации — писателю нельзя терять чувство современности («жить в стороне становится рискованно»); он приветствует «обретение значительной доли свободы рабочими в суждениях» — ему ли не знать, что «доли свободы» не бывает, но тут не до жиру, потому что на другой стороне безысходная жизнь («у каждого в провинции долгий… путь жизни в темноте… в бедности».
Потому и не может Пришвин не принять невыносимое как неизбежное и даже необходимое, оставляя себе свободу совести, тайну личности и труднейшую жизнь. Потому и не может он проклясть революцию, как Бунин, земляк и почти ровесник, наоборот, ничего не находит более верного, чем от века известное, самое трудное, христианское «всем простить» — чтобы продолжать жить дальше («Надо непременно всем простить, чтобы этим выбраться из своего унизительного положения»). Надо сказать, что это приходит к нему во сне.
Природа, культура и цивилизация в мировоззрении Пришвина — не категории, которыми он, так или иначе, манипулирует и о которых рассуждает, а взаимодействующие, взаимосвязанные, переходящие друг в друга явления жизни, которые он пытается творчески освоить, обжить и представить в потоке современности. В послереволюционной России завязывается узел проблем нового времени, который Пришвин очень хорошо понимает: вырастающая внутри культуры цивилизация сама требует культурного освоения, без чего она ведет к порабощению, поглощению личности — опасности, которую так хорошо чувствуют и так боятся представители культуры, как известно, не только русской. Но и культура нуждается в притоке живых сил природы, и природа, как может быть никогда раньше, нуждается в культуре — требует охраны от наступления цивилизации. Так в эпоху насилия и тоталитаризма где-то в глубине жизни до небывалой значимости вырастает роль культуры и личности, способной культурную деятельность осуществлять. И потому парадокс истории становится все более и более трагичным: «Христос, наверное, сила спасения личности», — записывает Пришвин общеизвестное, но именно эта сила подвергается в это время обструкции и дискриминации в обществе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});