Александра Анненская - Чарльз Диккенс. Его жизнь и литературная деятельность
Диккенс ни за что не хотел напомнить о себе «молчаливому принцу», своему бывшему знакомому по салону д'Орсе, и представиться ко двору. Он дрожал при мысли, что ему могут прислать приглашение на вечер в Тюльери или к принцессе Матильде. Чем старше он становился, тем более противны делались ему светская жизнь и приличия высшего общества. Он давно уже перестал одеваться франтом, как бывало в молодости, и теперь расхаживал по Парижу в широком синем пальто, с большой бородой, с загорелым энергичным лицом, похожий с виду на какого-то отставного моряка.
Театры по обыкновению сильно привлекали Диккенса, и он в своих письмах дает полный разбор пьес, которые шли в то время, и игры главных актеров. Политическое положение представлялось ему столь же неблагоприятным, как и в 1846 году. Тогда он предвидел близость переворота, – теперь он замечал глубокую язву, разъедавшую общественный организм: чудовищную погоню за наживой, бешеную спекуляцию, охватившую все и всех.
«Стоит остановиться около лестницы биржи часа в четыре дня, – пишет он, – чтобы увидеть поразительное зрелище. В толпе спекулянтов толкаются блузники, люди в лохмотьях; все они волнуются, кричат, бранятся; лица у них красные, глаза блуждают и горят страстью к игре. Консьержи и им подобные люди беспрестанно стреляются или бросаются в Сену à cause des pertes sur la bourse[2]. В каждом номере французской газеты вы непременно найдете описание такого самоубийства. С другой стороны, по улицам катятся бесконечной вереницей изящные экипажи, запряженные чистокровными рысаками в дорогой упряжи, и пешеходы, глядя на них, с улыбкой говорят: „c'est la bourse“. Со времен Лоу не бывало таких колоссальных крахов, как те, которые повторяются здесь каждую неделю».
К военным действиям, происходившим в то время в Крыму, французское общество относилось вполне индифферентно. «Вчера в театре, – рассказывает Диккенс, – представление было приостановлено, и со сцены прочитано известие о победе французов в Крыму. Это не произвело ни малейшего впечатления на слушателей, и даже нанятые клакеры, считая, что по условию они не обязаны аплодировать войне, сидели тише воды. А театр был полон. При виде этой апатии нельзя думать, чтобы война была популярна, несмотря на утверждения официальных газет».
В другом письме он говорит, что видел, как проезжал император вместе с сардинским королем: «По обыкновению никто не снимал шляп и очень немногие оборачивались посмотреть на них».
Диккенс возобновил свои прежние знакомства в литературном мире Парижа и приобрел новые. Ему очень понравились Скриб и его жена; в доме Виардо он встретил Жорж Санд, которая показалась ему «совсем простой женщиной, толстой, смуглой, черноглазой матроной без всякого признака „синего чулка“». Эмиль Жирарден дал в его честь два обеда, на которых присутствовал цвет парижской интеллигенции и которые поразили Диккенса своей лукулловской роскошью. Описав цветистым слогом восточных сказок роскошь обстановки и блестящую сервировку самых редких блюд, между которыми был колоссальный пудинг, названный «Hommage à l'illustre écrivain d'Angleterre» [3], он говорит: «В числе гостей был маленький человек, который восемь лет тому назад чистил сапоги на улице, а теперь оказался страшным богачом, самым богатым человеком в Париже, – и все это благодаря благосклонности капризного божества, царящего на бирже. Я заметил, что, может быть, этому господину понадобится менее восьми лет, чтобы вернуться к прежнему состоянию, и лица всех присутствовавших затуманились; очевидно, все они, не исключая Жирардена, принимают более или менее деятельное участие в той же игре».
Глава IX
«Крошка Доррит». – Семейный разлад. – Публичные чтения. – Первые приступы болезни. – Жизнь в Гадсхилле. – Железнодорожная катастрофа. – Литературные работы.
Живя в Париже, Диккенс не оставлял литературной работы и прилежно трудился над «Крошкой Доррит» («Little Dorrit»). Первоначально роман должен был называться «Никто не виноват» и главным действующим лицом его являлся человек, всем причиняющий несчастья, сам того не сознавая, и восклицающий при каждой новой беде: «Ну, знаете, по крайней мере хорошо то, что никого нельзя обвинить!» Потом Диккенс отказался от этого плана и переделал начало. Вообще до тех пор ни один роман не давался ему с таким трудом, не требовал стольких помарок и переписок. Сохранились черновые тетради Диккенса, и разница между страницами, на которых написан «Копперфилд» и «Крошка Доррит», поразительна. В первом из этих произведений мысли и образы легко укладываются в известные формы – очевидно, способ выражения нимало не затрудняет автора; во втором мы часто замечаем мучительную работу поиска выражений, картин для иллюстрирования характера или положения действующих лиц. Нельзя сказать, чтобы талант оставлял его, но, очевидно, процесс творчества становился для него более затруднительным, чем прежде, он не мог с прежней легкостью наполнять страницы своих романов вереницей живых, оригинальных личностей. Читатели не замечали этой перемены. «Крошка Доррит» расходилась в огромном количестве экземпляров, и если главная героиня казалась несколько бесцветной и пресной, зато остальные члены семьи Доррит и второстепенные личности были полны жизни и юмора, а министерство Обиняков возбуждало общий интерес как едкая сатира на английскую администрацию.
Сам Диккенс не только осознавал ослабление своей творческой силы, но и значительно преувеличивал его. В своих письмах этого времени он горько жалуется на то, что писательская деятельность его приходит к концу, что никогда не вернуть ему прежней свежести мысли, плодовитости воображения. Чтобы заглушить это мучительное сознание, он с лихорадочной жадностью брался за устройство театральных представлений, за участие в политических митингах и разных благотворительных собраниях, за публичное чтение своих произведений в пользу разных обществ и учреждений.
Не один только страх за гибель таланта мучил его в это время. «Всякий раз, когда на меня нападает уныние, – писал он своему другу Форстеру из Парижа, – я чувствую, что есть одно счастье в жизни, которого я не знал». Это было счастье в супружестве. Мы видели, что Диккенс женился очень рано на девушке, с которой он был мало знаком и которая пленила его исключительно своей красотой. Вскоре оказалось, что внутренней симпатии между супругами нет и быть не может. Спокойная, холодная, здравомыслящая красавица не понимала нервной, увлекающейся натуры романиста, относилась свысока к его причудам, к его бурной веселости, к его юмористическим взглядам на людей и часто бессознательно оскорбляла его своими пошло-разумными замечаниями и рассуждениями. Диккенс мучился, волновался. До крайности впечатлительный и самолюбивый, он придавал каждой безделице громадное значение, не довольствовался внешней уступчивостью жены, возмущался тем, что она не может смотреть на вещи с его точки зрения, что она любит светскую жизнь, готова раболепствовать перед так называемым обществом. В молодые годы это различие характеров проявлялось не особенно резко: с одной стороны, ореол славы, окружавший молодого писателя, заставлял г-жу Диккенс снисходительнее относиться к его «слабостям», с другой – сам романист, увлеченный и созданиями своей фантазии, и окружающей жизнью, гостеприимно распахнувшей перед ним свои двери, не часто задумывался над недостатками «Кетти» и от души радовался, когда она соглашалась сопровождать его в путешествиях. С годами, с упрочением материального благосостояния взаимное отсутствие симпатии проявлялось все сильнее, все мучительнее. Г-жа Диккенс ничего не имела против литературной деятельности мужа, приносившей значительный доход, но ей хотелось жить жизнью леди – спокойно, благоприлично, принимая у себя избранное общество. Диккенс не выносил ни этого однообразия, ни в особенности этого «избранного» общества. Он ставил все вверх дном в доме, чтобы превратить свою квартиру в домашний театр, он целые дни проводил с художниками и актерами и отказывался от сближения с аристократами. Наконец дело дошло до того, что совместная жизнь стала одинаково нестерпимой для обоих супругов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});