Евгений Соловьев - Александр Герцен. Его жизнь и литературная деятельность
Изгнанники скоро сошлись и подружились. Витберг был значительно старше и летами, и опытом, но это не помешало сближению. Семейство Витберга еще не приезжало в Вятку, и он поселился в одном доме с Герценом. Зонненберг уже укатил на ирбитскую ярмарку, и друзья вдвоем устроили какую-то артистическую жизнь. Что-то строгое, монастырское царило в их комнатах. Целые дни они проводили в оживленных, нескончаемых беседах, часто вечерами засиживались до глубокой ночи, поверяя друг другу свои думы, свою веру, свои обиды.
«Natalie, – говорил Герцен, – едва указала мне Бога, и я стал веровать. Пламенная же душа артиста переходила границы и терялась в темном, но величественном мистицизме, и я нашел в мистицизме больше жизни и поэзии, чем в философии. Благословляю то время».
Этот темный, величественный мистицизм спасал Витберга от отчаяния и поглощал в себе его глубокую, безысходную тоску. Ссыльный, опозоренный, признанный чуть ли не вором, жил он в Вятке, зная, но не смея даже допустить в мыслях, даже наедине с самим собою, что его проект – его мечта – неосуществленный сойдет вместе с ним в могилу. К величественному и грандиозному стремилась его душа, и эти святые порывы он воплотил в своем храме. Судьба, казалось, была на его стороне: Александр I признал гений художника, одобрил его планы и чертежи. Приступили к работам, и вдруг все рухнуло от зависти, злобы, клеветы.
«Не здание храма, – говорит Герцен, – хотел воздвигнуть художник, а молитву Богу… Храм должен был состоять из трех отдельных. Первый храм – нижний, храм телесный, тремя сторонами вдается в гору; свет проникает в него с четвертой стороны – восточной. Алтарь освещают огромные стекла с изображением Рождества Христова. Свод поддерживается столбами из гранита. Стены украшены черным, белым и серым мрамором. Барельефы изображают историю и смерть Спасителя и апостолов. В углублении – катакомбы в память всех воинов, павших за отечество. Свод образует фундамент второго храма и завершается катакомбой, в которой должны быть положены воины, павшие за отечество в 1812 году. Внутренние лестницы соединяют нижний храм со вторым».
В темные осенние вечера, в долгие летние ночи Витберг со страстью и упованием посвящал Герцена в тайны и символику своего грандиозного проекта и передавал ему те обстоятельства жизни, которые раздавили и растоптали мечты художника.
Душа Герцена была как нельзя более подготовлена к тому, чтобы мистические страстные речи находили отзвук в ней. Но в ней все же сохранялось место и для дум юности, и для прежних увлечений, высказать которые Витбергу было невозможно.
«Странно, – пишет Герцен, – что нет перехода между новым и старым впечатлениями. Об искусстве, о науках мы никогда не спорили друг с другом, но как скоро доходило до жизни, овраг нас делил и я с прискорбием прятал свою тайну в душу свою, боясь его полезного, опытного мнения».
Герцен молчал о политике, опасаясь разрушить дружбу, и находил, что с этой стороны одиночество его продолжается. «Жизнь, – говорил он о себе, – несмотря на любовь, дружбу, разговор и письма, все же не давала мне достаточно жизни». Он скучал. Ведь еще и теперь, через шестьдесят лет, умный человек не всегда знает, что ему делать в провинции, и не способен переварить пустоты и однообразия ее существования. Поневоле он рвется на огонь, в столицу, где если не очень много хорошего, зато много возможностей хорошего, много ожиданий и не меньше иллюзий. Цезарь был, вероятно, не совсем искренен, уверяя, что предпочел бы первое место в деревне второму в Риме. Для Цезарей – в деревне нет места…
* * *Полные отчаяния и тоски письма Натальи Александровны продолжали приходить. Остановимся еще немного на этом романе, исполненном поэзии и правды жизни.
Ее жених – полковник – понравился всем. Сенатор его ласкал, отец Герцена находил, что «лучше жениха нельзя ждать и желать не должно». Княгиня ничего не говорила прямо, но притесняла все больше и торопила дело. Девушка пробовала прикидываться при женихе совершенной дурочкой, думая, что этим отстращает его. Нисколько, он продолжал ездить чаще и чаще.
«Вчера, – пишет она, – была у меня Эмилия, вот что она сказала: „Если бы я услышала, что ты умерла, я бы с радостью перекрестилась и поблагодарила бы Бога“. Она права во многом, но не совсем; душа ее, живущая одним горем, поняла вполне страдания моей души, но блаженство, которым ее наполняет любовь, едва ли ей доступно».
Княгиня, несмотря на препятствия, не унывала.
«Желая очистить свою совесть, она призвала священника, знакомого с полковником, и спрашивала его, не грех ли будет отдать меня насильно? Священник сказал, что будет даже богоугодно пристроить сироту. Я пошла за своим духовником и открыла ему все».
Полковник оказался, однако, благороднее, чем его считали. Как ни скрывали и ни маскировали обстоятельств дела, он не мог не увидеть решительного отвращения невесты: он стал реже ездить, сказался больным, заикнулся даже о прибавке приданого. Княгиня очень рассердилась, но пошла и на это унижение: она давала еще свою подмосковную. Этой уступки, кажется, полковник не ждал, потому что после нее совершенно скрылся.
Месяца два прошли тихо. Вдруг разнеслась весть о переводе Герцена во Владимир. Тогда княгиня сделала последний отчаянный опыт сватовства. У одной из ее знакомых был сын – офицер, только что возвратившийся с Кавказа; он был молод, образован и весьма порядочный человек. Княгиня, откинув спесь, сама предложила его сестре «прозондировать» брата, не хочет ли он посвататься.
Он поддался на внушения сестры. Но Наталье Александровне не хотелось еще раз играть ту же скучную и отвратительную роль; она, видя, что дело принимает серьезный оборот, написала новому жениху письмо, где прямо, открыто и просто говорила ему, что любит другого, доверялась его чести и просила не увеличивать ее страдания. Офицер очень деликатно устранился…
– Решительно, с этой девчонкой нет никакого сладу! – в раздражении произнесла княгиня, услышав об исходе сватовства.
«Надо было положить этому конец…» – пишет Герцен.
В исходе 1837 года Герцен был, по Высочайшему соизволению, переведен из Вятки во Владимир, на службу в канцелярию губернатора Куруты – превосходнейшего человека. 29 декабря в сумерки он выехал из города. Семейство Витберг провожало его. Витбергу же были адресованы и его первые письма с дороги, первые письма человека, почувствовавшего, что он опять если и не свободен, то на дороге к свободе. Он писал из Полян, находящихся в 46-ти верстах от Нижнего Новгорода:
«Сюда приехал я в первом часу. Итак, обнимемся, Александр Лаврентьевич и все ваши! Бот вы все перед глазами. А Эрн отдал ли яблоки пуще всего? Я сижу в пресквернейшей избе, наполненной тараканами, до которых m-me Witberg не большая охотница, и пью шампанское, до которого m-r Witberg не охотник. Оно не замерзло, и я имел терпение везти его от Вахты, а дурак станционный смотритель спрашивал: „Виноградное, что ли-с?“ „Нет, из клюквы!“ – сказал я ему, и он будет уверять в этом проезжих. Из Нижнего буду писать comme il faut,[12] a здесь ни пера, ничего, зато дружбы к вам много, много. Перед вами вспомнил только кого?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});