Дмитрий Мережковский - Павел. Августин
Вот что значит: ученики Христовы – «возмутители всесветные». Первый из них и величайший – Христос, а за Ним – Павел.
LXVIII
«Старцем», presbytes, он сам себя называет (Флм. 1, 9), но кажется, ему еще нет шестидесяти; только труды, скорби и болезни состарили его до времени.[69] Но духом он все еще молод, и эти последние четыре года, в Римских узах, – может быть, самые молодые, счастливые, за всю его жизнь. Тихое счастье их – как тихий свет вечерний.
«Время моего отшествия уже настало. Подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил и теперь готовится мне венец… который даст мне Господь, Судия праведный, в день оный» (II Тим. 4, 7–8). – «Радуемся всегда; зная же, что в теле… мы устранены от Господа… желаем лучше выйти из тела и быть у Господа» (II Кор. 5, 6–8). – «Ибо жизнь для меня – Христос, и смерть – приобретение… так что не знаю, что избрать, – влечет меня и то и другое; хочу разрешиться (освободиться от тела) и быть со Христом, потому что это несравненно лучше; оставаться же в теле нужнее для вас» (Флп. 1, 21–24).
«Верующий в Меня смерти вовек не увидит», – слово это на Павле исполнится воочию: он, в самом деле, умирая, «смерти не увидит».
«Когда пойдешь (ко мне), – пишет он Тимофею, – принеси мне шубу (phelónen, меховой плащ), оставленную мною в Троаде, у Карпа, и книги, особенно кожаные» (II Тим. 4, 13). Как живо и подлинно это смешение земных мелочей с наступающей вечностью! Может быть, среди этих «кожаных» – пергаментных книг, которые Павел возит с собою повсюду, в бесконечных странствиях, и которые должен привезти ему Тимофей в Рим, находится и та Книга Премудрости Соломоновой, которую Савл читал, отроком, в Тарсе, в тесной и темной улочке Иудейского предместья, в шатрово-обойной мастерской отца, и в которой открылась ему впервые тайна человеческой свободы, Божественной Необходимости – Предопределение, próthesis, – всей жизни его восходящее солнце: «Бог будет все во всем – во всех; все спасутся».
Лучше мехового плаща согреет его от заходящего холода смерти это незакатное солнце.
LXIX
Ясность тихого заката омрачается для него одной только тенью, той самой, что легла на всю его жизнь, – вспыхнувшей снова и здесь, в Риме, как там, в Иерусалиме, Антиохии, Галатии, – везде, всегда, – «великою распрею» с Петром.
«Бóльшая часть братьев… ободрившись узами моими, начала… безбоязненно проповедовать слово Божие. Некоторые, правда, по зависти и любопрению, dià phtónon kai érin, проповедуют… нечисто, желая тем отягчить узы мои… Но что до того? Как бы ни проповедовали Христа, притворно или искренно, я и тому радуюсь и буду радоваться всегда» (Флп. 1, 14–18).
«Что до того» значит: «мне все равно». Но вопреки наружному спокойствию, негодование, возмущение прорывается у него, может быть, не только за Господа, но и за себя: «Лучше мне умереть, нежели чтобы кто уничтожил похвалу мою», – готов он, может быть, и теперь сказать, в конце служения, так же как в начале (I Кор. 9, 15). «Ибо я недаром подвизался и недаром трудился. Но, если и делаюсь жертвою за жертву (Иисуса)… то радуюсь и сорадуюсь вам всем. Радуйтесь и вы со мною» (Флп. 2, 16–18).
Но, может быть, тайным ядом и эта радость отравлена. «Многие, о которых я уже часто говорил вам, и теперь даже со слезами говорю, поступают, как враги креста Христова» (Флп. 3, 18). Кто эти «враги», если не ученики Петра, а может быть, и сам Петр?
«Берегитесь псов, берегитесь злых делателей» (Флп. 3, 2). «Ибо лжеапостолы эти… принимают вид Апостолов Христовых. И неудивительно, потому что и сам сатана принимает вид Ангела света» (II Кор. 11, 13–14). – «Отойди от меня, сатана!» – это, может быть, теперь и Павел готов сказать Петру, как некогда сказал Иисус (Мк. 8, 33). «Если бы даже и Ангел с неба благовествовал вам не то, что мы… да будет анафема!» (Гал. 1, 8). Может быть, и здесь, в Риме, как там, в Галатии, изрек бы Павел Петру эту «анафему».
LXX
Кажется, тлеющее пламя распри раздувается, с новою силою, бурей гонений, когда Павел начинает проповедовать уже не только иудеям, но и римлянам, увлекая за собою, в мученический подвиг, всю церковь Петра.
Только два дня в жизни христианского человечества – Голгофа и Воскресение – больше того дня, вероятно, 1 августа 64 года, когда, после опустошившего Рим пожара, началось первое гонение на христиан.[70]
Маловероятно, вопреки глухому намеку Тацита, чтобы сам Нерон был «поджигателем» Рима. «Думали (все), что пожар приказан был им (Нероном), jussum incendium credebatur. Вот почему, желая заглушить эту молву, начал он судить и казнить лютейшими казнями тех, кого народ за гнусные дела, flagitia, ненавидел, – так называемых христиан… Но в вине поджога не могли их уличить; истинной же виной их была ненависть к человеческому роду, in odio humanis generis convicti sunt».[71]
Чтобы осветить игры на конном ристалище, где сам император, в одежде возницы, правил конями, зажжены были, в знойных сумерках августовского вечера в великолепных садах Нерона, за Тибром, живые факелы – христиане, «поджигатели Рима».[72] Серой, дегтем или смолой пропитанная волосяная рубашка, tunica molesta, была обыкновенной казнью поджигателей; но горящие люди – новый способ освещения, изобретенный Нероном. Гарь человечьего мяса смешивалась с благоуханием фимиама на жертвенниках «богу Кесарю, Нерону», divus Caesar Nero.
«Огненного искушения, для испытания, вам посылаемого, как приключения странного для вас, не чуждайтесь, возлюбленные», – скажет Петр (I Птр. 4, 12).
LXXI
В те же дни, преданы в жертву хищным зверям, на арене цирка, старики, дети, женщины и девушки, – под видом умирающих богов древних мистерий – Адониса, Геракла, Диониса, Орфея.[73]
«Нам, последним посланникам, Бог судил быть как бы приговоренными к смерти, потому что мы сделались театральным зрелищем, théatron, для мира, для Ангелов и человеков», – скажет, вероятно, об этих играх Павел (I Кор. 4, 9).
В первом ряду зрителей, на высоком золотом помосте, podium, под сенью пурпурных завес,[74] в сонме весталок, в белых одеждах, и курульных сановников, сидел, похожий на пухлого младенца, Нерон, с многоярусной прической из мелко завитых темно-русых волос, с мутно-голубыми глазами и страшно выдающейся нижней губой.[75] Будучи близорук, он вставлял в левый глаз вместо зрительного стеклышка, вогнутый, тщательно ограненный, исполинский изумруд,[76] чтобы лучше видеть наготу христианских мучениц, закрывавших ее только волосами, как Ева в раю. Девственная прелесть ее отражалась как вечное солнце в фокусе изумрудных огней Неронова очка. Qualkis artifex pereo! «Какой во мне погибает художник!» – скажет он, умирая. Матери своей, только что им убитой, еще непростывшее тело будет судить, как художник, глядя на него, может быть, сквозь тот же изумруд.[77]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});