Петр Горелик - По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Самойлов на всю жизнь сохранил к Слуцкому странное, ироническое и в то же время на редкость уважительное, едва ли не почтительное отношение. В шуточной поэме «Юлий Кломпус» в благородном Игнатии Твердохлебове узнаваем его прототип — Борис Слуцкий. Самойлов описывает Слуцкого, прошедшего войну, еще не печатающегося, однако готовящегося к предстоящей ему первой «послеоттепельной», поэтической известности. Интонация доброй насмешки над кумиром юности в поэме та же, что и в воспоминаниях.
И только в стихотворении, написанном Самойловым через сорок лет после первой встречи с Борисом Слуцким, звучит нешуточное, не подкрашенное никакой иронией уважение перед чуждой Самойлову поэтикой: «Стих Слуцкого. Он жгуч, // Как бич. Как бык могуч. // Изборожден, // Как склон. // Он, как циклон, // Закручен. // И, как обвал, неблагозвучен»[48].
Встрече и знакомству со Слуцким Самойлов радовался, как невероятному открытию. Человек не тщеславный, не претендующий на лидерство в поэзии, он готов был простить Слуцкому учиненный ему допрос. Он увидел в Слуцком поэта, жаждущего деятельности, способного возглавить молодую поэзию.
И действительно, «Слуцкий сыграл главную роль в организации нашей компании, уже не внутриинститутской (МЮИ + ИФЛИ), а как бы всемосковской, ставшей чем-то вроде маленькой партии, впрочем, вполне ортодоксальной»[49].
Входившим в эту «партию» поэтам Самойлов в шестидесятые годы дал краткие точные характеристики.
«Слуцкий жаждал деятельности. Он был прирожденный лидер.
Павел был стремителен, резок, умен, раздражителен и нарочито отважен. Любил рассказывать о хулиганской компании, в которой провел отрочество, и готов был ввязаться в драку. Лидером по натуре был и Павел.
Кульчицкий жил Франсуа Вийоном между щедрыми стихами и нищенскими пирами. Внешность его была примечательная. Высокого роста, статный, гвардейской выправки. Такой далеко пошел бы при русских императрицах. Волосы темно-русые… с прядью, спадавшей на лоб. Правильные черты лица. Нос прямой, красивый мужской рот. Большие серо-зеленые глаза, глядевшие с прищуром. Выражение ума, юмора. Как будто открытое лицо, готовое к улыбке и к насмешке. Но я замечал в лицах хороших поэтов, что они открыты снаружи, а не изнутри. Там где-то существует второй план, за которым серьезность, грусть, тайна. Лицо Кульчицкого было в этом роде. Оно было объемным… Есть сходство с ранним Маяковским. Об этом сходстве знал и, может быть, нарочито подчеркивал. Кульчицкий много перенимал от Маяковского в стихах и в манере поведения. Но талант он был другого типа, менее способный к насилию над собой, над стихом, над строкой.
Наровчатов был упоен обретением знаний, своей красотой, силой и звучащими в нем стихами. В юном Наровчатове сразу отмечалось, что он очень хорош собой. Русый чуб. Глаза речной синевы. Высокий лоб. Прямой нос. Красиво очерченный маленький рот (с вечно приставшей к губе папироской). Безупречная шея. Прямые плечи. Медвежеватая походка таежного охотника. О поэтических поколениях много думал, часто говорил, постоянно писал… Будучи человеком с историческим масштабом мышления, он наиболее дробным делением человечества по времени воспринимал поколение и свою личную судьбу… оценивал в системе поколения. Одной из главных особенностей нашего поколения Наровчатов считал отсутствие гения. Все поколение — по его мнению — должно было осуществить дело гения…
Львовский и я на лидерство не претендовали.
Впрочем, нетерпимость Павла в нашей кампании амортизировалась. А Слуцкому даже он отдавал предпочтение в организационных делах»[50].
По свидетельству Самойлова, существовал негласный договор о том, что никто не претендует на лидерство.
С осени 1939 года поэты более или менее регулярно собирались в закухонной комнатушке у Лены Ржевской на Ленинградском шоссе или в квартире Самойлова на площади Борьбы. Местом встречи был и знаменитый бар № 4 на улице Горького, где пили пиво с соленой соломкой… А если денег было совсем мало, шли в столовую за углом, на Тверском бульваре, где подавали дешевое пиво в кувшинах и играли слепые на баяне и двух скрипках.
До поздней ночи читали и обсуждали стихи, до хрипоты спорили, строили планы. Это была школа стиха и политики. Доспаривали далеко за полночь в табачном дыму.
Разговор о стихах был острый, беспощадный. Но на личности переходить не допускалось.
«…Естественно, что в откровенных разговорах, — пишет Д. Самойлов, — мы пытались разобраться в событиях 37–38-го годов, недавно прокатившихся по стране.
Нынешним молодым читателям наверняка кажется парадоксом, нелепицей, недомыслием оправдание “большого террора” (или полуоправдание, или полуприятие) людьми, бывшими его жертвами или свидетелями пятьдесят лет тому назад. Тут, конечно, играло роль наше воспитание… проводившееся с убедительным фанатизмом. И круг идей, которые мы исповедовали, убежденные этим воспитанием и отторгнутые от других идей.
Мы были уверены в справедливости революции, ее исторической неизбежности в России. Мы были убеждены, что беспощадность есть главный метод революционного действия.
В нас глубоко сидела вера в бескорыстие деятелей революции и в необходимость самоотречения. Несмотря на провозглашаемый материализм, нас воспитывали идеалистами…
Некоторые современники теперь отговариваются тем, что ничего не знали и не понимали в 37-м году. Мы кое-что знали, и кое-что понимали. Лозунговым формулировкам и стандартным проклятиям в печати, призывам к тотальной бдительности мы не верили. Не были увлечены призывами выискивать и разоблачать.
Однако предполагали какую-то тайну, какую-то цель, какую-то высшую целесообразность карательной политики. И старались это разгадать. Наиболее загадочным было поведение… бывших вождей на процессах. Не верилось, что пытки могут сломить людей такого сорта… Причины принятой ими на себя роли оставались загадкой.
Обсуждали мы вопрос о том, не являются ли политические процессы и переворот 37-го года предвоенными мероприятиями. И это, пожалуй, была наиболее приемлемая для нас версия. Ибо объясняла закрытость политических целей военной тайной»[51].
Все чаще говорили о близости войны, о том, какой она будет, — и, конечно, часто говорили о Сталине. Слуцкий свое предвоенное отношение к Сталину, сложный путь «от уважения и признания к пониманию и оправданию» недвусмысленно и четко изложил в одном из своих очерков. Самойлов написал о том, как относились к Сталину поэты «содружества». Слуцкий писал «Я», Самойлов — «Мы». В главном их взгляд на прошлое совпадает. «Я так часто употребляю местоимение “мы” потому, что наше единомыслие, — отмечал Самойлов, — было важным достоянием каждого, общим багажом, накопленным совместно»[52].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});