Анатолий Мариенгоф - «Это вам, потомки!»
Разговор с Александром Яковлевичем оказался легким. Первый бокал белого вина (теплого, военного, полученного по академическому пайку) я поднял за Камерный театр двадцатых годов.
— Выпьем, друзья, за наши чудные двадцатые годы! — чокнувшись, сказала Алиса Коонен.
— О, какое было время! Какое время! — сказал Таиров.
И его южные, маслянистые глаза загорелись.
Мы стали наперебой вспоминать спектакли тех неповторимых лет. Я, разумеется, не забыл и «Брамбиллу», прогремевшую в Москве.
— А знаешь, Саша, — обронил я, — пора тебе замириться с Гутей. Чего там недоброе помнить! Помирись и пригласи-ка ее обратно в театр. Гутя будет счастлива. Одним духом прибежит. Я случайно встретился с ней в Вятке, видел на сцене.
— Она все так же красива?
— О!
— Не подувяла?
— Нисколько! — соврал я с легким сердцем.
— Давай ее адрес.
К открытию нового сезона Миклашевская снова была актрисой Камерного театра. Какие роли сыграла она там, я не помню. Вероятно, нечего было помнить. Тем не менее Таиров вскорости выхлопотал ей звание заслуженной актрисы.
А когда, по предложению Сталина, Александра Яковлевича и Алису Георгиевну выгоняли из их театра, из таировского и кооненского Камерного театра, член партбюро Августа Леонидовна Миклашевская, став оратором, пламенно ратовала за это «мудрое решение вождя человечества».
Эх, Гутенька, Гутенька!
После того я уже не встречался с ней. Что-то не хотелось.
* * *Шел я как-то по Берлину с Никритиной и со своими приятельницами, молодыми актрисами Камерного театра — Александровой и Батаевой. Город холодный, вымуштрованный, без улыбки. Это я говорю не о людях, а о домах, о фонарях, о плевательницах.
И вдруг позади себя слышу сочные, густые, матерные слова. Самый что ни на есть первейший отбор.
— Нюшка!… Лиза!… Алочка!… Вы слышали?… Слышали?… — кинулся я к своим дамам. Кинулся, задыхаясь, трепеща. И глаза мои, по их уверениям, сияли восторгом.
Вот как я любил свою родину.
* * *Покойный знаменитый профессор Гергалаф как-то у себя в клинике, по необходимости, отрезал одному несчастному ступни обеих ног.
Потом, демонстрируя обезноженного, профессор говорил своей белохалатной свите, что причина причин болезни — куренье.
— Вот до чего, друзья мои, довели человека «невинные» папироски, которые через десять минут вы все закурите, — заключил прославленный хирург.
Ассистент Гергалафа стоял возле изголовья обезноженного. Тот сделал ему знак глазами — «Нагнитесь, мол, ко мне».
И прошептал:
— А ведь я, доктор, в жизни не выкурил ни одной папиросы.
— Молчите! Молчите! — испуганно отвечал ассистент.
Не слишком ли много и в нашей литературе этого трусливого — «Молчите! Молчите!».
* * *Когда родители назвали меня Анатолием, это было редкое имя. Больше половины России тогда составляли Иваны. Теперь же кругом Тольки и Юрочки, а Иван самое избранное имя. Лишь отчаянный эстет и оригинал назовет Иваном своего сына.
* * *Киевский стихоплетишка Микола Бажан, дослужившийся на Украине до какого-то министерского портфеля, выступая в Москве, в Союзе писателей, сказал:
«Среди нашей интеллигенции нашлись, к сожалению, неустойчивые люди, которые думали в панике, что необходима переоценка всех ценностей, полная смена всех. Неправильно ставился вопрос и о личности И. В. Сталина. Многие ретивые редакторы дошли до того, что имя Сталина стали вычеркивать из наших произведений. Один из московских писателей заявил, что он горд тем, что ни в одном его произведении никогда имя Сталина не было упомянуто. А ведь гордиться-то нечем. Зачеркивать все, что было сделано Сталиным доброго, зачеркивать весь тот путь, который мы прошли, веря в Сталина как воплощение наших мечтаний и идеалов, видя в Сталине воплощение партийной воли и партийного руководства, было бы недостойно честных советских людей и честных советских писателей».
«Веря в Сталина как воплощение наших мечтаний и идеалов».
Подлец! Подлец этот Бажан!
— А миллионы и миллионы, — спрашиваю я, — безвинных людей, замученных в застенках ГПУ пытками этим «воплощением идеалов».
Им, им! Не жалкие же его палачи в ответе! Замученных им в одиночках, в каторге, в тюрьмах, в концлагерях, в ссылках. Расстрелянных им в затылок, как Мейерхольд, Перец Маркиш, Бухарин, Тухачевский и тысячи, тысячи других. Раздавленных на пустынных дорогах или в темных переулках, как великий артист Михоэлс.
Среди расстрелянных, раздавленных, замученных пытками и все друзья по революции Владимира Ильича — его старая большевистская гвардия, верная своему лидеру до его смертного часа. Тут гордость нашего воинства — полководцы, разбившие Деникина, Колчака, Юденича, Врангеля. Тут цвет искусства, науки и техники. Тут ум и мускулы деревни.
Бессмысленно, совершенно бессмысленно разбитые жизни, искалеченные, оклеветанные, обесчещенные, пущенные «в расход» наши лучшие люди.
«Мокрое» сталинское дело! Самое страшное «мокрое дело» за всю историю человечества.
Ну и подлец же, подлец этот Бажан. Этот Миколушка!…
«Есть много огромного, но огромней всего человек», — говорил Сократ.
Посмеемся же, друзья мои. Горестно посмеемся. Ведь и Бажан как будто тоже человек, он даже стишки пишет.
* * *Марья Федоровна Андреева, жена Горького (после Пешковой и до фрейлины ее величества Бенкендорф) всегда говорила про Никритину:
— Моя дочка!
Действительно, играя в Киеве в Соловецком театре, Марья Федоровна пленилась (вероятно, от смешного, от неожиданного) очень тоненькой гимназисточкой четвертого класса, у которой было слишком много черных глаз и слишком мало носа. Настолько пленилась, что даже поставила в ее бедную комнату роскошный рояль, взятый где-то напрокат.
— Нюрочка хочет учиться на фортепьяно… Так вот!
Но Нюрочка собиралась стать великой драматической актрисой, а не пианисткой.
Однако бренчать на фортепьяно она все-таки благодаря Марье Федоровне научилась.
До Киева Андреева служила в Художественном театре. Правильная красота (даже чересчур правильная), необыкновенная фигура, эффектность и хорошие манеры заменили ей талант, если только что-нибудь может его заменить.
До Горького Марья Федоровна была замужем за тайным советником Желябужским, то есть полным штатским генералом. Это, однако, не помешало ей стать членов партии большевиков (с 1904 года!). У себя в салоне она принимала великих князей и самых на земле красных социалистов. Через Марью Федоровну миллионер Савва Морозов, влюбленный в нее, передавал деньги на большевистскую революцию. Хорошо все-таки, что он покончил жизнь самоубийством до семнадцатого года. Такая революция — это ведь не игрушка для капиталистов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});