Борис Голлер - Лермонтов и Пушкин. Две дуэли (сборник)
Имя Онегин, конечно же, родилось случайно. А вот Печорин уже случайным не был. Был отраженной волной. Вызовом. Хоть Лермонтов еще и не мог читать Белинского – про «разницу между Онегою и Печорою». Он сразу взял этот подъем. С «Княгини Лиговской». Возможно, он догадывался, что когда-нибудь должен будет заменить Пушкина, он знал себе цену. Хотя и не думал, что это произойдет так скоро. Он, вообще, полагаю, ни о чем таком не думал – как всякий молодой человек.
Сравните! «Разочарованный молодой человек», скептик, «демонического складу», как могли сказать тогда, – влюбляет в себя романтическую барышню… эта ситуация приводит его к ссоре с приятелем, который приревновал девицу… дело доходит до дуэли – и на дуэли «скептик» убивает «романтика»… Тут, правда, сходство обрывается, но… даже драгунский капитан, автор дуэльной интриги, вполне мог бы сойти за Зарецкого пушкинского. («Глава повес, трибун трактирный…» «И человека растянуть // Он почитал не как-нибудь, // Но в строгих правилах искусства…») Конечно, у Пушкина две барышни – а не одна… хоть некоторые и полагают (Набоков), что в замысле Пушкина была сперва одна барышня (Татьяна без Ольги).
Что касается внешнего сходства фабулы «Княжны Мери» с «Онегиным» Пушкина – это сходство мгновенно размывается, как только мы приближаемся к самим персонажам.
Параллели: Печорин – Онегин; княжна Мери – Татьяна; Грушницкий – Ленский.
Начнем с княжны. Она, безусловно, романтична – читает Байрона, сентиментальна, способна полюбить, и тот, кого она избирает в итоге, являет собой несомненно духовное начало. – То есть ей в жизни дано отличить – недюжинное в человеке, дух истинный (натуру глубокую и сильную) от обманки… суррогата. Но… «Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала… а это великий признак…» – это после мрачных откровений Печорина. Она безумно кокетлива, честолюбива, заносчива, даже взбалмошна. И… вы можете представить себе Татьяну, торгующую в лавке персидский ковер и испытавшую (или явившую наглядно) «восхитительное бешенство» от того, что ковер достался кому-то другому?
Это – Татьяна без письма к Онегину. Без клятвы: «Другой!.. Нет, никому на свете // Не отдала бы сердца я…» Без единственности ее любви.
Без мольбы о спасении: она вполне согласна с жизнью, какую вынуждена вести.
Без судьбы старших, нависающей над нею угрозой…
Даже без природы вокруг и связи с этой природой… Она ее не замечает.
Грушницкий… «Приезд его на Кавказ так же следствие его романтического фанатизма», – говорит о нем Печорин. Но что за «романтизм»?.. «Грушницкий слывет отличным храбрецом, я его видел в деле; он махает шашкой, кричит и бросается вперед зажмуря глаза. Это что-то не русская храбрость». Можем ли мы представить, чтоб Ленский согласился стреляться с бывшим приятелем, как бы ни был оскорблен, – на условиях, придуманных драгунских капитаном?.. (То есть так – чтоб пистолет противника не был заряжен?) Ленский – чистая природа, какое-то светлое начало романтизма, Грушницкий – всего лишь – выродившаяся ипостась образа…
«Он так часто старался уверить других, что он существо, не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам почти в этом уверился». Но тут мы останавливаемся – и перестаем ругать Грушницкого. Мы вспоминаем другое:
«– Да! такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было, но их предполагали – и они родились. Я был скромен, меня обвиняли в лукавстве; я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен. Я был угрюм – другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их – меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир – меня никто не понял, и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я сохранял в глубине сердца; они там и умерли. Я говорил правду – мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаянье». Монолог Печорина перед княжной Мери. Но не видим ли мы тут Грушницкого?..
Тут, кстати, почти повтор речи Александра Радина перед Верой – из пьесы Лермонтова «Два брата» – той самой, что была «взята из происшествия, случившегося в Москве». Неудавшейся пьесы, конечно. Там этот монолог был вполне искренен, хоть и не без рисовки – пред самим собой. Произносился перед женщиной, которую страстно любят. Здесь это говорят княжне… приводят ее в трепет, вышибают слезу, но это – лишь повод разжалобить ее качнувшееся в его сторону сердечко – которое, по правде, Печорину вовсе не нужно. Его амбиция – и только. Хотя, кажется, со времен Белинского и до наших дней здесь видели откровение «лишнего человека». Пытающегося выплыть с трудом – среди житейских бурь и мировых и человеческих несовершенств.
Если б это говорилось Вере, доктору Вернеру – близким ему людям, кому-нибудь, в общении с кем мы могли бы предполагать душевную откровенность героя – мы б поверили ему. Однако в этой ситуации пред нами – почти монолог Грушницкого! «Он так часто старался уверить других, что он существо, не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям…» Вот что о Печорине говорит Вера, которая слишком хорошо знает его: «…никто больше не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном».
Сам герой скажет о себе: «А что такое счастие? Насыщенная гордость».
Кажется, что в «Княжне Мери» – дан поединок несчастий: подлинного и мнимого. Истинного – и взятого напрокат, приклеенного к лицу для вящей выразительности – как маскарадная маска. Но… Главный антипод Печорина в «Княжне Мери» – есть тень, но вовсе не Ленского или какого-нибудь другого романтического персонажа. Это – тень Печорина – пародия на него самого. Его проекция в мире. Издевка автора над своим героем – или насмешка героя над собой… или насмешка автора над самим собой?
Забегая чуть вперед, скажем – Лермонтова тоже убила пародия на него самого: Николай Соломонович Мартынов. Который также писал стихи – и даже были среди них, говорят, сочувственные декабристам. – Не какой-нибудь там официозный злодей и фанфарон…
Это столкновение человека с пародией на себя – в сущности, центр психологизма «маленького романа» – или главной «повести», входящей в роман.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});